Узел 8. Другой берег

Басти Родригез-Иньюригарро
(предупреждение: узел размером с 9 ошмётков первой части. В качестве ebook есть на author.today, закончу роман — будет на Ridero, литресе и тп, но я намерен выкладывать его в открытый доступ до конца, ибо должен у людей быть выбор — платить или не платить за лабиринты нарратива. В аудио формате есть в Гроздьях сырых миров в контакте)
__________________________


— Хочу отдать вам должное: мрачно возвышаться вы умеете как никто, что особенно впечатляет при вашей субтильности, — сказал я, выбираясь на доски пристани. — Впрочем, ваша бесстрастная физиономия тоже немилосердно внушает доверие: вы окончательно освоились в амплуа мудрого и уравновешенного человека, который сначала считает до ста и только потом выпускает голову воспитуемого из-под воды. Спасибо за то, что не поддались искушению и не стали меня топить. Захлебнуться в этих чернилах я вряд ли могу, зато разозлиться — как нефиг делать.
— Не было искушения, — тихо сказал Джулиан. — Я очень рад вас видеть.
— Что, гром и молнии в меню не включены? — опешил я.
— В меню отсутствуют даже скручивание в жгут и сушка выбиванием о стену. Дома переоденетесь, — отозвался он и пошёл прочь.
Я последовал за ним.
— Выволочки заслуживаю я, — бросил Джулиан через плечо. — Я вас упустил. Прохлопал. Прекрасно понимая, на какие подвиги тянет вашу душу и, простите, тушу. А с вас какой спрос? Ваша избирательная эмпатия, ваша несуществующая совесть — притча во языцех. Ждать, что вы изменитесь, значит любить не вас, а кого-то другого. Опять же, с какой стати вам оглядываться на меня? Было бы странно рассчитывать на ваше неравнодушие.
Что ж, будь на моём месте кто-то другой, он устыдился бы и предпринятой эскапады, и цирка по возвращении, а я всего лишь хихикнул:
— Самое забавное — мне вовсе не настолько на вас плевать, как вы расписываете. Великая вещь — многоуровневая привычка. Не знаю, сюрприз ли это для вас, но ведь на веранде в Холодных маяках наши пути не в первый раз пересеклись. Даже не во второй. Не захочешь, а начнёшь привязываться от такой-то жизни. Впрочем, истинная причина моей симпатии в том, что вы — несмотря на многочисленные "но...", "какая жесть!" и "твою ж налево!" — человек моей породы.
Джулиан глянул на меня косо и, открывая калитку в миртовом заслоне, выдал:
— Я бы солгал самому себе, отрицая, что в Холодных маяках мы встретились как старые знакомые. Вы тоже сомневались — на шею мне броситься или бежать, не оглядываясь? Нет, маловероятно. "Некогда объяснять, я поеду с вами" — странно, что вы произнесли это после того, как я объявил о грядущем путешествии. С вас бы сталось опередить события.
— Посмотрим правде в глаза, — паясничал я, разоблачаясь на подступах к дому. — Паника, умиротворение, перекрёстное изумление с вариациями: "Неужели какая-то земля вас ещё носит?", "Жизнь не готовила меня к таким рандеву", "До чего же вы докатились", "Не тыкайте вилкой в органы зрения", "Хочу и буду, я свободная личность"... Вы сами всё изложили в припадке самоанализа, старые знакомые — слишком мягкий диагноз. Мы встретились как родственники.
Пропустив меня в кухню-тире-столовую, Джулиан повёл себя так, будто я был у него в гостях. Или словно я рухнул в реку не в жаркий день по собственной воле, а промозглой осенью по трагическому стечению обстоятельств. Быстрый, деловитый, он принёс со второго этажа стопку сухой одежды — на выбор, отвернулся, застучал ножом по разделочной доске. Ингредиенты были разложены на столешнице с маниакальной аккуратностью: фарш в миске, три крупных томата, перо сельдерея, луковая головка, зубчик чеснока, пучок кориандра, перевязанный грубой ниткой хворост спагетти — поближе к закипающей кастрюле.
— Взяло и появилось? — уточнил я.
Джулиан резко качнул головой:
— Я понимаю, насколько обманчива разница между личной инициативой и благодарным принятием того, что самозарождается в чулане, холодильнике и кухонных шкафах, но это не значит, что я готов отказаться от иллюзии выбора.
— Не думал, что ваши кулинарные возможности выходят за рамки супа из рыбных консервов, — ляпнул я, хотя собирался спросить: — "Когда вы успели совершить набег на окрестные лавочки?".
— В самом деле? — не поверил Джулиан. — Ах да, образ интеллектуала-аскета. Мозель, я не был человеком обеспеченным, но гедонистом — был. Когда — пусть раз в год — хочешь получить нечто хорошее, но не можешь заплатить за усилия другим, поневоле обрастаешь бытовыми навыками. Впрочем, сейчас я сам под впечатлением от своей сноровки. Только прошу вас, не приписывайте мою внезапную ловкость содействию дарёной утвари или тем паче атмосфере Анквеллена. Всё проще: я на автопилоте. Я успокаиваю себя прямолинейным проявлением заботы. По сути, мне всё равно, будете вы есть или откажетесь.
— За кого вы меня принимаете? — прыснул я.
— Бесцеремонный намёк в обёртке риторического вопроса, — констатировал Джулиан, откупоривая бутылку.
— Вы только что на корню загубили следующий риторический вопрос с бесцеремонным намёком, — пожаловался я, разглядывая рукописную этикетку и смакуя незнакомое название виноградного сорта. — Насчёт того, где и при каких обстоятельствах вы подцепили столь дивный автопилот.
— Я же загубил его на корню, не занимайтесь некромантией, — фыркнул Джулиан и добавил тоном, которого я доселе от него не слышал: — Поверьте, я ни с кем вас не путаю и ничей образ на вас не проецирую, но есть слова, которые пора произнести. Если вы затаили на меня обиду, вы в своём праве... Мозель.
Из паузы перед именем, которое я в режиме ручного управления выбрал по пути в Анквеллен, явственно потянуло сквозняком, будто метроном отбил пропущенный такт: сильная доля, слабая доля.
— Не понимаю, — пробормотал я.
Чистой воды лицедейство.
За полчаса до того разговора я крутился на карусели Высокого берега, и меня даже не мутило: я был подготовлен к её виражам воздушными лабиринтами, симультанным театром, принципом прибоя — мой вестибулярный аппарат не заметил разницы, поэтому я отчётливо услышал имя, которое Джулиан не произнёс, и прекрасно понял, какие счёты могу ему предъявить. Я их уже предъявлял — совсем недавно, на въезде в Анквеллен.
— Сенсация, — усмехнулся Джулиан. — Вы, с вашей аллергией на ложных ближних, заявляете: — "Мы встретились как родственники". Верней, это было бы сенсацией, не протянись между нами кровные узы в слоях, к которым вы, судя по ряду оговорок, относитесь очень серьёзно. Однако там я видел вас по праздникам, а стоило вам исчезнуть из поля зрения, забывал о вашем существовании. Принимал сведения о вашем взрослении как фоновый шум. Моего внимания не хватало на вас. Даже вашу краеугольную значимость для тех, кто был важен мне, я умудрился осознать постфактум. Полагаю, это наложило отпечаток на многие пласты. Я манкировал узами — они рассыпались.
Мне подумалось, что две недели, которые я провёл в кабине грузовика, нужно было записывать на диктофон: я бы с любопытством переслушал свои вдохновенные речи. Похоже, моё помело обрушивало на Джулиана тайну за тайной, забывая посвящать в означенные тайны меня самого. Впрочем, теперь диктофонная запись пригодилась бы как развлечение, но не как источник информации. Подчёркиваю, рискуя тебя утомить: с карусели спустился не тот, кто сшивал реками пространственные слои, но сам себя обгонял и сам за собой не поспевал. Объясняю наглядно: сидящий рядом с тобой блудный дух завидует точке обзора того существа, которое вернулось с Высокого берега.
В общем, поначалу слова Джулиана не поразили меня: он говорил не о сквозняке, треплющем интуицию, а о вещах, которые я непреложно знал — о реалиях, которые не собирались таять и ускользать. Несколько минут его монолог казался мне естественным продолжение моего путешествия.
— Наложило отпечаток на многие слои... — повторил я и подсказал: — Круги на воде. Метафора избитая, но удобная, пользуйтесь на здоровье. Камень брошен, вода пришла в движение, площадь расширяется, рисунок тот же. Мы жили так, словно ничто нас не связывало — нас перестали заблаговременно связывать. Дохлый номер, учитывая, что мы продолжали дрейфовать в одном магнитном поле. Обидный феномен: вы наконец-то каетесь в пренебрежении к моей бесценной персоне, а я не могу в полной мере насладиться процессом — настроение неподходящее. Гораздо интересней рассуждать о том, что невнимание было взаимным. Я не считал факт вашего существования интересным, я проморгал вашу значимость для некоторых персонажей и, клянусь божественным ароматом, расцветающим над сковородкой, круги далеко разошлись. Но я порицаю не себя, а избирательную скрытность упомянутых некоторых. Могу зайти дальше и доказать: упрёки в том, что я никогда не был для вас зеницей ока и светом в окошке, несправедливы. Свято место пусто не бывает, меня любили — было кому любить. При такой матери, как у меня, иные элементы семейного круга — разлагающее излишество. А ведь был ещё и отец, который вроде ни в чём не провинился. Показательное свойство моего восприятия: восстанавливая в памяти своё пребывание в разных мирах, про отцовские фигуры я почти не думаю. Отцовская фигура — всегда размытое пятно. Очертания пятна приятны, оттенок не раздражает глаз — всё. Думаю, дело в том, что мама затмевает своих спутников. Или спутника? Может, лицо не меняется? Даже на сей счёт я не уверен. Впечатляет, не так ли? Из всего произнесённого следует, что в детские и юношеские годы я нисколько в вас не нуждался, а общаться на равных пришлось уже под иными небесами. Свято место пусто не бывает... Хорошая поговорка. Вам было не до меня, потому что вы занимали пустующую нишу: природа любит разнообразие, одну из сестёр она благословила или прокляла талантом к материнству, зато на другой отдохнула. Чутьё на судьбоносный хронотоп у вас есть — история с Холодными маяками тому порукой. Вы умеете оказываться в нужное время в нужном месте, причём это умение настолько развито, что моя оправдательная речь вот-вот переродится в обвинительный акт или банальное сцеживание яда на тему того, что ваша трогательная привязанность к племяннику, который без вашего участия рос бы придорожной травой, более чем уязвима для критики — если взглянуть на неё с заснеженных высот моральных устоев...
— Мозель, остановитесь, — сказал Джулиан, поставив передо мной дымящуюся тарелку с пастой. — Есть вещи, которые я не готов с вами обсуждать.
— С каких это пор? — возопил я.
— Господи, — протянул он, садясь напротив. — Страшно подумать, что стоит за вашим возмущением, а главное — за искренним изумлением. Прекратите смотреть на меня глазами идеального слушателя. Номер не пройдёт.
— Я не могу работать в таких условиях, — всплеснул я руками. — Окей, мои приёмы вы нынче видите насквозь и на провокации не ведётесь, но и я не без козырей в рукаве. Вы имеете право хранить молчание, я всё равно знаю побольше вашего. Постойте... Кажется, мой заплыв спровоцировал эйфорию, которая не делает меня умней. Восхитительное иезуитство! "Не могу сообщить ничего определённого", "Ловлю себя на странных симптомах"... Вы знали? По крайней мере про нижний слой! Но издевались надо мной всю дорогу? Извините, это нужно заесть.
— Значит, я не ошибся, сопоставляя пласты и вашу терминологию, — вздохнул Джулиан. — Лексический выбор спорный...
— Так исторически сложилось, — буркнул я.
— Но объяснимый, — заключил он. — Нет, к сожалению, я над вами не издевался и тягаться с вами в осведомлённости не мог. Я передвигался в темноте с закрытыми глазами, ежесекундно напоминая себе о том, что всякий звук — слуховая галлюцинация, но против воли доверял самым странным шумам.
Что говоришь? Знакомый пассаж? Дословно? Не удивлён. В конце концов, уважать в себе скептика и материалиста, на деле придавая значение лишь тому, что маячит за гранью, и презирать себя за слабость и непоследовательность — рутина персонажа, которому мы тут перемываем косточки.
— Тогда с чего вдруг...
Полноценным вопросом я не озаботился. Джулиан ответил не сразу, но я доедал спокойно: теперь его молчание не было захлопнутой перед носом дверью. Стоило мне отодвинуть тарелку и потянуться к кувшину с водой, он обрушил на меня новость:
— Вы пропустили ночь призраков, Мозель.
— Тааааак, — улыбнулся я. — Сколько времени я отсутствовал?
— Три дня, — гулко отозвался он. — Вас не было три дня и три ночи.
— Что и требовалось доказать, — с удовольствием заржал я. — Мне представлялось, что я уложился в час, максимум в полтора. Десять минут туда, десять обратно, двадцать на подъём, чуть дольше на спуск, не более четверти часа на карусели. Хорошо, что я у вас прохожу под кодом "не чужой, но не свой"...
— Знаете, что хуже всего? — задумчиво произнёс Джулиан. — Бросаться вдогонку бесполезно. Чтобы найти вас на том берегу, нужно не быть мной. Вы говорите о карусели, а для меня там есть только станция, и поезд уже вытянулся вдоль платформы.
— Вы были там, — прошептал я. — А знакомая незнакомка?
— Разумеется, — кивнул он. — По-прежнему читает бесконечный текст на рассыпающихся листах. Вновь напряглась, почуяв моё присутствие и вновь не повернула головы: обеспечила путь к отступлению. Очень мило с её стороны. Во-первых, Анквеллен не Париж, чтобы увидеть и умереть, во-вторых, не с таким выражением лица я хотел бы к ней явиться... Хоть раз не с таким выражением лица.
Я встал и пошёл заваривать чай, решив, что пришло время завести собственный бытовой автопилот на особые случаи. Сомнений не оставалось: теперь Джулиан не смутно догадывался, а непреложно знал, с кем обречён встречаться на станции. Кажется, я тоже это знал.
— Вы переправились через реку, — констатировал я, умиляясь характерному тремору в руках. — Неужели вплавь?
— Я взял лодку, — ухмыльнулся Джулиан. — Потому что я не малолетняя бестолочь.
— Между прочим, малолетняя бестолочь чувствует себя в битумной субстанции лучше, чем рыба в воде, — парировал я. — И вместо того, чтобы тратить энергию на взмахи, несётся к цели на ласковых волнах. А кому-то пришлось грести.
— Ваша правда, — признал он. — И без перчаток я на такие подвиги больше не подпишусь.
— Почувствовали себя Хароном? — не удержался я.
— Который сам себе мертвец и перевозчик, — скривил губы Джулиан. — Я ринулся на тот берег, едва понял, что не могу отыскать вас на этом. Было около одиннадцати утра. Вернулся в полдень — через сутки, хотя по моим ощущениям прошло несколько часов. Как видите, на основании наших опытов математическую пропорцию не построишь. Кстати, увидите Нил — принесите ей мои извинения. Кажется, я допустил резкость, когда она поймала меня на пристани. Почему я обследовал окрестные лавочки и торговые площади вместо того, чтобы планомерно сходить с ума? Благодарить за это нужно платяной шкаф в той комнате, где вы проспали световой день и ночь перед тем как понеслись навстречу приключениям. Он ломится от дежавю: всю эту морскую палитру я словно уже видел на вас — песок, бирюза, галька, глубокий индиго, рассветная пудра на стыке золотого и розового. Все эти блейзеры, джемперы, футболки ждали вашего возвращения. Даже ботинки из непрактично светлой замши — искренне одобряю, продолжайте в том же духе, незачем стремиться к неброскому кокону — покоились в уверенном ожидании. Чем я хуже ботинок? Конечно, то, что здесь называют Высоким берегом, могло убаюкивать меня иллюзией. Но я сказал себе, что вздумай неведомая сила тратить на меня утешительные мороки, на втором этаже было бы не две спальни. Или посреди имущества богемного бонвивана вдруг обнаружилось бы нечто из оперы "секс, наркотики, рок-н-ролл за чертой"... В общем, я схватился за соломинку и занял себя хозяйством, а когда нахлынуло неодолимое желание обрушить Высокий берег в чёртову реку, приступил к поиску перерождённых страниц в библиотеке. Пока ничего не обнаружил. А потом пришла ночь призраков.
— Только не говорите, что ночь призраков нужно пережить, а не объяснять, — вырвалось у меня, когда Джулиан умолк.
— Не буду, — усмехнулся он. — Судя по эфиру, которому я внимал две недели, вся ваша жизнь — сплошная ночь призраков, а Нил наивно сочла сей феномен главным аттракционом Анквеллена и решила не портить сюрприз. Рассказать о явлении в общих чертах — проблема разве что для немого. Эти ночи приносят сны наяву, неотвязные грёзы, визуальные и слуховые галлюцинации. Не знаю, что творится с остальными, но я переживал воспоминание. С тем же успехом можно сказать — пережёвывал, потому что сцена, которую это местечко из меня вытянуло, длилась от силы полчаса, однако упражнение в самопознании занимало меня до рассвета. Эпизод настолько замедлился или повторился дюжину раз? Не скажу наверняка. Однако замечу, что понимаю, чем питаются тщетные надежды здешних энтузиастов на "пробуждение" раньше срока. Иллюзия сиюминутности не была всепоглощающей. От меня не ускользнули секунды недоумения: где я, как я здесь оказался? Потом я вспомнил предшествующие события — всю свою жизнь под иным небом — и чуть не пустил носом кровь от информационной перегрузки, которая мгновение спустя сменилась неясностью мыслей и эмоциональной агонией — разговор, подброшенный мне ночью призраков, стал единственной и не самой умиротворяющей реальностью. Но ощущение дежавю то и дело затмевало прочие чувства. Большинство людей просыпается, осознав, что спят, а кто-то умудряется стать режиссером собственного сновидения. Неудивительно, что обитатели Анквеллена думают: осознав, что переживаешь ночь призраков, можно очнуться прежде, чем она кончится. Чудилось, ещё немного, и я вспомню не только что было до, но и что было после. И ведь вспомнил: проследил свой жизненный путь до конца, который — забавный поворот — технически нельзя назвать смертью. И очнулся — на рассвете, то есть как все.
— Так это провал! — воскликнул я и полез за бокалами. — На диво качественный. С восстановлением контекста. Поздравляю, ваш первый опыт — повод для зависти. Хотя... Действительно ли первый? К моменту пересечения наших путей вас очевидно истрепало сквозняками, причём с разных сторон. Не оттого ли вы сориентировались легко и быстро? "Я знаю, что был во власти воспоминания, сдаётся мне, имели место круги на воде...". Да уж, круги оттуда расходятся — мама не горюй. Не так страшны брошенные камушки, как некоторые круги. Всё равно столь масштабный провал надо отметить.
Ты заливаешься, будто понятие "провал" я подцепил не из твоего словаря! Впрочем, давно это было, и словарь не твой и не мой. Коллективное творчество, общая палата. Что шипишь? Явка воистину провалена? Ну слушай, я предупреждал: — "Сейчас нагорожу прямым текстом, а у тебя рука не поднимется засовывать кляпы в пасти птеродактилей". Пожалуйста: нагородил. Сам знаешь, могло быть хуже, я ведь скачу по камушкам, а не по кругам, которые на данном этапе несколько ближе к телу. Вот к этому телу, которое ты испытываешь на прочность поразительное количество лет. Всё, я заткнулся. Верней, я продолжаю.
Бокалы неудивительным образом нашлись на полке, на которую я за ними полез, а вино оказалось сносным не только в составе соуса.
— Провалами я привык называть внезапные погружения в другого себя, — расшифровал я, перестав смеяться. — По уму тут не обойдёшься без классификации. Иногда они действительно похожи на воспоминания, причём некоторые из них болтаются в вакууме — остаётся интерпретировать и додумывать, другие разветвляют изученные реальности, плодят сюжетные варианты под одним и тем же небом. Но бывают инциденты совсем иного толка: не воспоминания, а соприкосновения с тканью альтернативного времени, осознания себя на параллельной сцене симультанного театра. Когда в свои тринадцать я "замечтался" и вдруг оказался посреди кукурузных полей — просочился в незнакомое полушарие знакомого мира призраком, который, в отличие сидящего в классе меня знал предысторию разыгравшейся на хайвее сцены — это был мощный провал последней разновидности. Похоже, Высокий берег считает, что подобное счастье положено всем. Интересно, он ограничивается жанром "ранее в сериале" или провалы на параллельные сцены тоже случаются? Впрочем, не мне раскладывать по отдельным ящикам неизменное прошлое, объективное настоящее и неопределённое будущее. От сортировки неопределённого прошлого и неизменного будущего тоже воздержусь.
Я успел осушить свой бокал в паузах между фразами, а Джулиан сделал символический глоток, прислушался к вкусовым ощущениям, покачал головой без бурного одобрения, однако без отвращения, и наконец спросил:
— Терминологию вы оттуда черпаете? Из мира, в который не просто вломились, а именно вернулись призраком?
— Нехило вас продуло, — протянул я. — Ночью призраков, зацикленной на единственном эпизоде, ваши внезапные догадки и разговоры о кругах на воде не объяснишь: провал ведь касался лишь одного пласта? Похоже, путешествие через реку тоже даром не прошло. Или вам за три дня в Анквеллене дамбу снесло и всё, что вас подспудно замордовало к моменту нашей встречи, хлынуло на поверхность ликующим потоком? Может, валерьянки вместо вина?
— Юноша... — начал он, дрогнул углом рта, ещё раз пригубил красное сухое и обронил: — Спасибо за беспокойство, я её держу.
— Кого? — завис я.
— Дамбу, — пояснил он. — Хотя чем дальше, тем больше она похожа на решето.
Я не унимался:
— С которой точки вы обозревали свой забытый путь? С кем вы общались в своём провале?
— С женщиной, которую когда-то любил больше всего на свете, — отозвался Джулиан с непроницаемой физиономией.
— Очень смешно, давайте ещё, — фыркнул я, но тут же опомнился: — Извините, моё помело устало быть умней меня и теперь навёрстывает упущенную дурь. Речь о вашей сестре, не так ли? О которой? Позорище: я нынче умней помела, но оно по-прежнему шустрей. Я же наизусть знаю эту систему персонажей: сестры две, одна хорошая, другая любимая. Обе недурны собой, и это слабо сказано, но красота первой — сопутствующий бонус, красота второй — свойство основное и по сути единственное, ненадёжный стержень, эфемерный пакет акций, теряющий в цене от малейшего сомнения. Расстройства на подобной почве давно увековечены сказками: свет мой, зеркальце, скажи — и далее по тексту. Доза преклонения выжимается изо всех доступных источников: брак, адюльтер, дети мужского пола, красноречие младшего брата, с юных лет принимаемое как естественный музыкальный фон. А вы, Джулиан, умеете восхищаться: это самое прекрасное и самое страшное из ваших качеств. Нравиться вам и сохранять крышу в неподвижности решительно невозможно. Пожалуй, иммунитет против вашего любования есть лишь у таких как я — у самодовольных тварей, уверенных в собственной незаменимости 24/7, без перерыва на экзистенциальные кризисы и подсчёт изъянов. Хвастаюсь иммунитетом и не хочу думать о том, что от него остались бы рожки да ножки, случись мне застрять в издевательски неподходящей оболочке, а вам — увидеть сквозь неё меня настоящего. Лирическое отступление закончено, возвращаемся к даме, которая столь неважно осознавала себя в пространстве, что агрессивно не допускала на свою территорию других женщин, до поры пребывая в счастливом заблуждении, будто отсутствие оных исключает конкуренцию за внимание. Я всё правильно излагаю? Ночь призраков подбросила вам разговор с сестрой обожаемой, а не адекватной?
— Мозель, напомните, почему я молился о том, чтобы вас принесло обратно живым?
— Потому что сейчас "не чужой ребёнок" — единственный заслон между вами и выжженной пустыней вашей одинокой души, — с готовностью отрапортовал я. — Так о чём же вы беседовали с легендарно обворожительной матушкой моего по тем временам кузена, по нынешним — поскупившегося на открытки призрачного брата?
— О ком.
— Предсказуемо.
— Вы не отстанете, да? — Джулиан отодвинул недопитый бокал. — Крепнет подозрение, что если я не обрисую момент лаконично, вы по ролям зачитаете диалог, при котором, хвала богам, не присутствовали, то есть устроите мне ночь призраков при свете дня. Своеобразная у вас разновидность вампиризма. Не худшая из возможных, но в высшей степени своеобразная. Ладно, слушайте. Приятного аппетита. Сцена, которую Анквеллен заставил меня заново пережить, ярко иллюстрирует то, как чувство вины и эхо детских привязанностей сбивают ориентиры и подменяют приоритеты. Это было кошмарное утро — прострация и лихорадочная потребность действовать, паника и сумятица, дилеммы без приемлемых альтернатив, метания без точек опоры. Привыкший полагаться лишь на себя, я больше себе не доверял, поэтому совершил тактический промах — не первый и не последний за те длинные сутки. Я поделился с сестрой новостями, разбираться с которыми должен был сам. Новости заключались в том, что сын её влип в отвратительную историю с душком не столько потусторонним, сколько... Нет, я убил на исследование подобных метаморфоз худшие годы жизни, однако до сих пор не могу подобрать сносную характеристику, но вам-то довольно нескольких слов: он больше себе не принадлежал.
— И у меня даже нет шанса подумать, что вы говорите о сделках с рогатыми сущностями или иными симпатичными элементами католической мифологии, — ухмыльнулся я.
— Да уж, не вам изображать невинность: в отличие от меня вы знакомы с этой мутью не понаслышке и не благодаря раздражающе обтекаемым намёкам в рассыпающихся фолиантах.
— Я думал, мы имели дело с явлением единственном в своём роде, — заметил я, не скрывая лестного для Джулиана удивления.
— Всякое явление в своём роде единственное, — кивнул он, — и притом совершенно неоригинальное. Если один с вашего позволения человек выламывается за рамки своей природы и идёт вразнос, пуская пыль в глаза существам потенциально более сложным и могущественным, чем он сам, то в толще бытия наверняка притаились миллионы аналогов.
— Принято, — я глянул на собеседника с уважением, но тут же реабилитировался в амплуа бестактного кладезя чужих секретов: — Требовалась определённая близость, чтобы увидеть произошедшие перемены. Конечно, любезный кузен мог просто сказать, но он бы не сказал. Следовательно, вы оказались в компрометирующей ситуации, а не только в удачное время в удачном месте. О, знакомый взгляд — верней, сразу два! Как ваша мимика справляется с этими противоположностями? Как они в вас уживаются — тот, кто ест себя поедом, и тот, у кого в глазах демонстративное отсутствие раскаяния, циничное приглашение завидовать и ужасаться? Вопрос риторический: долго уживаются, и ни один из персонажей не является маской.
— Вы ошиблись по ряду пунктов, — поднял бровь Джулиан.
— Не может быть! — взбеленился я.
— "Требовалась определённая близость". Вот именно, определённая, а не предельная. Моё затмение не подлежит амнистии, но приплетать его к делу, с которым я пришёл к сестре, было непростительной глупостью. "Мог просто сказать, но он был не сказал". Сказал не просто, а сложно — когда было иначе? "Оказался в удачное время в удачном месте". Я нигде не оказывался, я был дома, то есть на краю чужого гнезда, которое заменяло мне дом, а вот мальчишка свалился как снег на голову, — тут Джулиана качнуло в сторону измученного самоедством интеллигента: — Он был беспроглядно не в себе.
— Впору добавить: когда было иначе? — присвистнул я и машинально скривился: — Странно даже произносить подобные вещи, но то, что вы записываете в отягощающие обстоятельства, по факту должно рассматриваться как смягчающее. Это не голословное утверждение — с какой стати мне вас от вас защищать? Но, как вы сами заметили, я знаком с означенной мутью не понаслышке. Он посылал сигналы, вы оказались в зоне поражения — теперь уже не скажешь наверняка, по какому сценарию развивались бы события, что за круги расходились бы по воде, если бы вас не застали врасплох, если бы вы заранее знали, с чем столкнулись. Напрочь отрицательный герой из вас не получается, с какой бы прытью вы ни подгоняли себя под злодейское амплуа. Вы имели шансы не выйти за рамки восхищения в слегка настораживающей тональности, не пересечь границы привязанности страстной, но неподсудной.
— История не терпит сослагательного наклонения, — припечатал Джулиан.
— Ещё как терпит, — усмехнулся я.
— Тогда почему круги на воде не смывают состав преступления, а усугубляют? Впрочем, ясно почему: человеческий фактор. По крайней мере под этим небом затмений уже не будет — мне заготовили бесконечный повтор иного мотива.
Расшифровки я не просил, но смотрел выразительно.
— Бессилие, — кратко выдохнул Джулиан и замер минуты на две.
Я к нему не лез: ждал продолжения и дождался.
— Мальчик с пристани либо давным давно мёртв, либо находится там, откуда не возвращаются, и я ничем не могу помочь. Не новое положение дел, — он провёл по лицу руками, улыбнулся устало, но обезоруживающе. — Грех жаловаться: вы живы и здоровы. Пока.
— Не сгущайте краски, — сказал я чуть громче, чем собирался. — По себе знаю, до каких сопоставлений доводит контузия фрактальным орнаментом, но по-моему вы проводите параллели там, где проводить их необязательно.
— Деталь, добивающая сходство мизансцен, — упорствовал Джулиан: — Девушка, которая, по видимости, могла его уравновесить и удержать на этом берегу, то ли была, то ли её не было. Там тоже... Вы не можете знать: у моей обожаемой сестры было меньше детей, чем должно было быть.
— Я в курсе.
Джулиан проигнорировал моё откровение: он был слишком увлечён самобичеванием.
— Один младенец в закрытом гробу, другой на третий день срывает связки, и крик, от которого негде спрятаться, сменяется сиплым шипением. Годы спустя я вижу зияющую пустоту рядом с племянником, иногда — мерцающее присутствие, иногда — воздушную дрожь, будто кто-то ищет, где пробить пелену. Но я не думаю об этом — я закрываю глаза. Моя сестра — стихийное бедствие, а силы природы не судят — им поклоняются. Боюсь, моё попустительство тоже не прошло даром.
— Вот теперь вы намеренно сводите себя с ума, — отрезал я.
— Вы правы, — Джулиан скрестил руки на груди. — Просто мы обсуждаем не то, что следует обсуждать после вашей эскапады, но давайте покончим с ночью призраков и перечислением моих ошибок, раз уж начали. Спрячьте клыки, и незамутнённые глаза вуайериста тоже спрячьте — речь пойдёт об утренних ошибках. Во-первых, я позволил мальчишке уйти — вернуться туда, где его ждали — а ведь собирался увезти из страны, посадить под домашний арест, но сам себя испугался. Прежде я не допускал при нём вспышек ярости — даже голоса не повышал, хотя поводов было, как вы понимаете, предостаточно, а тем утром повёл себя так, словно из вариантов "отпустить" и "убить" худшим был первый. В общем, я ужаснулся, отшатнулся — и он утёк сквозь пальцы. Второй промах — явка с повинной, которую объясняет лишь спутанность сознания и тень детской нежности. Некогда обожаемая сестра не могла прийти на выручку ни советом, ни делом: история, в которую влип мой племянник, вписывалась в её картину мира — не он был первым, не он последним, к тому же образцом рассудительности её никто не называл. Она пропустила мимо ушей всё, что я имел сказать на тему неприглядной игры, в которую он вляпался если не с отцовского одобрения, так под эгидой "почему нет", зато приняла близко к сердцу другую часть моей исповеди, а я превратился в аморфную массу, поддакивал и не уворачивался от летящих в голову предметов. Кстати, с меткостью у неё было похуже, чем у вашей драгоценной матушки, но сравнивать их убойную мощь мне довелось гораздо позже. Фатальным промахом стала клятва навсегда покинуть страну, что звучит не впечатляюще...
— Да нет, почему же, — перебил я. — Мы обитали в живом и эклектичном пространстве почище Анквеллена — почище не в буквальном, а в переносном смысле, ибо всюду проступали признаки великолепного упадка, которых остро не хватает здесь. Нижний слой только тем и занимался, что обнажал и утрировал законы мироустройства, замаскированные или вовсе лишённые силы в иных местах. Короче, были у нас в арсенале клятвы, которые захочешь — не нарушишь.
— Значит, вы понимаете, на что я подписался. Нейтрализовал себя тогда, когда вмешиваться было поздно и притом необходимо.
— Так вот кто завёл моду на эмиграцию, — под нёбом разлился привкус мерцающей меланхолии.
— Полно, — дёрнул плечом Джулиан. — Бежали все, у кого хватало ума и ресурсов. Обвинять своих родителей вы не можете: они ведь тянули до последнего. Полагаю, ждали только вас.
— Пока слово за слово не отреклись, — фыркнул я.
— Коварные рифы терпения и самообладания, — невесело усмехнулся Джулиан. — Поднять на вас руку ваша матушка не могла, но это не делало её железной. Думаю, пора завершить увлекательный экскурс в ночь призраков и поговорить о животрепещущем.
— Нет, не пора, — воспротивился я. — Вы изложили суть эпизода, на котором сконцентрировался ваш провал, но не рассказали, что было после.
— Да ничего толком не было, — поморщился Джулиан. — Пятнадцать лет ни о чём.
— Рассыпающиеся фолианты и прицельный обстрел домашней утварью от адекватной сестры, по совместительству моей идеальной матери — это у нас теперь считается "ни о чём"? Вы помните, когда мне вырубили свет? Помните, когда щёлкнул мой выключатель? Вы понимаете, что я не вижу дальше упавшего занавеса?
Чем хороши самые беззастенчивые манипуляции — в девяноста девяти случаях из ста они срабатывают.
— Боюсь, у меня за душой не слишком много деталей, которые вас действительно интересуют, — Джулиан тяжело сглотнул и продолжил: — Помрачение развеялось за водоразделом, приоритеты вернулись на круги своя, но растерянность и вина по-прежнему правили бал. Сообразительностью моя взбешённая сестра воистину не отличалась: данная мною клятва каждой буквой кричала — лазейка! Я обещал, что уеду, что нога моя не ступит вновь на ту землю... Ничего больше. Чуете подвох? Я углубился в поиск информации о материях, которые прежде занимали меня как прошлогодний снег — эстет и гедонист превратился в аскета и чернокнижника. Не могу не уточнить: метаморфозам подвергся образ жизни, но не личность, и сиё обстоятельство сослужило мне недурную службу. Моя светская, неутилитарная эрудиция не только заострила память — она подбрасывала мне идеи и логические цепочки, которые человеку, с юности погружённому в  оккультную тарабарщину, не ударили бы в голову. Моя привычка ничто не принимать на веру, ни к чему не относиться серьёзно, высмеивать всё и вся охраняла мой взгляд от замыливания, а ум — от беспричинной экзальтации. Моя вспыльчивость без жалости отсекала не стоящее внимания, моя питаемая любовью и страхом одержимость заставляла перебирать мусор и заново взвешивать крохи смысла. Я докопался до истин, которые в счастливые годы с подлёта объявил бы бредом сивой кобылы, несмотря на то, что обитали мы в мире, по вашему выражению, живом и эклектичном. Истины были неутешительны: физической смерти было мало, чтобы срезать с моего племянника — тут следовало прибегнуть к множественному числу — незримый, но отвратительно реальный ошейник. Истины кружили голову: война только началась, я потерпел поражение в первой схватке, у меня в запасе имелись бесчисленные раунды, чтобы отыграться, но заглядывать в столь дальние дебри было рано — я самонадеянно думал, что смогу переломить ход текущего сражения, закончить его хотя бы вничью. Однако выйти на связь с единственным существом, которое имело для меня значение, я не решился. Письмо за письмом обращалось в пепел. Отчуждение — заразная болезнь. Мы с вашей матерью пять лет поддерживали регулярную переписку, но я избегал опасных тем, она чуяла дистанцию — в итоге мы скатились в эпистолярный обмен пожеланиями здоровья. Когда она сменила обитель, я под разными предлогами откладывал встречу, хотя разделяло нас смешное расстояние — ближе друг к другу мы жили только в детстве. Потом в краткий промежуток времени втиснулся треугольник событий, одна из вершин которого была точкой невозврата: не стало вас, прервалась моя переписка с "хорошей сестрой", метафизический ошейник затмила иная катастрофа. Вы знаете? Боже мой, да откуда? В общем, когда племянник мой застрял в местечке, которое под влиянием пространной пометки на известной вам карте мне хочется назвать голодным маяком, чувство вины и страх цивилизованной части сознания перед не столь цивилизованной окончательно заглохли. Я потратил десяток лет и остатки состояния, пытаясь вытащить его оттуда. Вы смотрите на меня с оскорбительным состраданием, а ведь не такой уж невыполнимый был план. Сами спрашивали: когда ваш кузен был в себе? По глазам вижу: теперь вы готовы с пеной у рта доказывать, что душевные болезни, мерцающие и в моём роду, и в семейке его отца, мальчика не коснулись. Я придерживаюсь того же мнения, но согласитесь — доказать обратное не составляло труда. Доказать невменяемость, добиться домашней изоляции... Деньги иссякали, но за отрезок земли я держался до последнего. Очень хлёсткий фейспалм — соблаговолите повторить? Вы уверенны, что добром бы это не кончилось? Я тоже почти уверен, однако мне было всё равно. Я забывал о том, что если мне улыбнётся удача, его вышлют в края, которые он даже не узнает, потому что посетил их один раз чуть ли не в младенчестве — моя навязчивая идея кровоточила кличем: "Я должен привести его домой".
— Извините, я сейчас разрыдаюсь, — сказало помело, и ведь не издевалось.
— Удача не улыбнулась, — заключил Джулиан, и веко его явственно дёрнулось: призрак нервного тика, привлекший моё внимание ещё в Холодных маяках, перестал быть призраком. — Я словно шёл по анфиладе маленьких запертых комнат, хитростью, упрямством и подкупом открывал замок за замком, но у последних дверей меня отбрасывали к началу. Я заходил с другой стороны, вновь преодолевал препятствие за препятствием, и в итоге нарывался на часового, который не позволял себя обойти. Тут крылось что-то личное — не представляю, что, но мальчик умел наживать врагов. Однажды утром я обнаружил, что сдался: мой арсенал был исчерпан, отчаяние вопило о том, что племянника нет в живых, а если тело ещё дышит, то внутри — никого. Как показывает практика, я умею изымать себя из эпицентра событий, но не умею смиряться. Рассудок вцепился в идеи, которые прежде маячили на горизонте: новая сцена, новый раунд. Но как обеспечить попадание в нужное место в нужное время, если путешествия духа — рулетка? Как передать самому себе послание на тот берег Леты, где лежит не загробное царство, а ещё один непредсказуемый, запутанный, огромный мир, неотъемлемая часть которого — блуждание во мраке? Мне казалось, я разгадал все секреты и всё учёл: щепка в океане возомнила себя Нептуном. Глобальное безумие не мешало трезво мыслить в деталях: я оценил свои силы и понял, что не справлюсь один. В ком я мог найти союзника? Ответ лежал на поверхности. Я навестил вашу матушку. Она была верна себе: светлый дом, ухоженный сад, непринуждённость в манерах, королевская осанка. "Ах да, у неё же осталась дочь...", — вспомнил я не без удивления и захлебнулся печалью в холодном воздухе. Мы не виделись так долго, что тратить время на неловкие реплики и ещё более неловкие паузы было бессмысленно: пелена отчуждения не отменяла того, что, питая слабость к другой сестре словно та была фарфоровой куклой или ювелирным шедевром, а потенциал сердца сосредоточив на её сыне, я всю жизнь уважал только одного человека — доверял только встретившей меня на качелях женщине, только на неё мог положиться. Я перешёл сразу к делу — верней, я бы сразу к нему перешёл, будь ваша матушка железной. Упоминание моего племянника — того, который не вы — сорвало резьбу. Краткое содержание обрушенной на меня тирады сводилось к тому, что с моими привязанностями всё предельно ясно, а она слышать его имени не желает. Эмоции обогнали эмпатию: я закричал, что ещё неизвестно, кому из нас больше повезло, а потом добавил, что на самом деле известно — что ваша судьба несомненно завидней. Тогда Изабелла заплакала. Мы сидели на качелях до вечера: я обнимал её, она роняла слёзы — вероятно первые за десять лет. Выпала роса, сумерки устремились к ночи, когда она встряхнулась в своей манере и позвала меня в дом. Без фарфора и чая, само собой, не обошлось — есть в мире вещи неизменные. "Рассказывай по порядку", — сказала она, глядя поверх чашки. Ну я и рассказал — мне, видимо, было мало. Вот вы смеётесь, а в меня полетел не один сервиз. Как минимум восемь. Совесть моя умерла вместе с надеждой, поэтому я уворачивался, но поверьте, это было непросто. "Самое страшное, что ты ничем не хуже других", — выдохнула Изабелла после того, как очередное блюдце вдребезги разбилось о стену, — "Получше некоторых: пятен на тебе меньше, чем на фрагментарно мёртвых детях, да и на фоне нашего поколения ты почти святой — исчерпывающая характеристика окружения — однако передо мной огрызок младшего брата. Не думай, что я подожму губы и откажу тебе от дома, но от утробных реакций никуда не денешься, и порой разумней кидаться фарфором, чем сотрясать воздух словами, особенно когда свыкнуться с фактами надо быстро. Рассказывай дальше — я слушаю". Стрелки на часах не доползли до полуночи, а мои откровения достигли точки, верней, знака вопроса. Так часто бывает: результат многолетнего поиска сжимается в клочок тумана. "У нас в руках была возможность безоглядно наслаждаться повседневностью", — помолчав с минуту, произнесла Изабелла, под "нами" подразумевая всех, кого она знала в лицо и по именам. — "Нам под нос сунули тайны, слова для которых находятся лишь на стыке наречий. Да, именно под нос: пятнадцать лет поисков — не срок. Было где искать, было что искать: ты не завяз в фантазиях и смутных догадках, которым нет и не будет доказательств. Нам дали язык, допускающий познание ускользающего, располагающий к взаимодействию с пульсирующими осями, на которых держится мир — язык, не ставящий преграды между нами и нами. Ну и к чему это привело?".  "Про...любить всё, что можно пролюбить — это очень по-человечески", — усмехнулся я. Тень прежней улыбки пробежала по губам Изабеллы: — "Когда я говорила, что лучшая часть нашей природы — человеческая, я совсем не то имела в виду. Мне нужно обдумать твоё предложение. Прости. Я понимаю, тебе терять нечего, но у меня ещё есть осколок семьи. Попробуй отдохнуть, взвешивать за и против лучше с утра". Но утро под небом мира того настало уже не для нас. Нельзя промолчать насчёт особой магии Изабеллы: под её крышей я уснул впервые за неделю, и даже голодный маяк мне не снился, но вчистую отменить кошмары она не могла. Да, ночные мороки тоже прочно вплелись в память. Начиналось всё почти хорошо: ничуть не изменившийся племянник бродил по дому, который в реальности моим уже не был, и уверял, что в крошечной нише, в детском гробу — куда его в теории не подпускали — никого нет, что близнец его не так далеко, как кажется. Я признавался, что больше не вижу воздушной дрожи у его плеча. Он отвечал двумя словами: — "Другое имя", будто это всё объясняло. Но долго так продолжаться не могло: он спросил, где вы. Я сомневался — соврать ему? Но что будет, если он вспомнит? Изабелла не спасла меня от дурных видений, но от мук выбора освободила — я очнулся, почуяв её присутствие. Благими намерениями вымощена дорога известно куда: сказав мне, что судьбоносные решения разумней принимать с утра, она ещё не раздевалась ко сну. "Нечего тянуть", — произнесла она будничным тоном. — "Ты прав, я тут бездействую в трауре, а игра только начинается. Коту понятно, где я нужней. Завещание уже составлено, инструкции относительно кота изложены внятно и одобрены предметом инструкций: мой надменный компаньон изволит вернуться в прежние места обитания, у него там свой интерес. Не знаю, какой, но не мне с ним спорить: он старше меня в два раза. Если не в три". Дальше — горячечная муть, предел сил и выход за их предел, кровоточащие носы, лопнувшие перепонки, взметнувшаяся посреди спальни стена колеблемой тьмы, столь похожая на воды Чёрной реки, сцепленные руки и шаг сквозь зыбкую преграду, за ней... Как вы думаете, что за ней?
— Станция, — бодро ответил я.
— Отлично, давайте зачётку, — улыбнулся Джулиан, словно обернулся на растаявшего вдали преподавателя истории искусств и проникся к тому ностальгическим теплом. — Да, станция, платформа, поезд, лёгкие, расправляемые в крике под новым небом... Беспамятство. Блуждания во мраке. Не поручусь за Изабеллу, но чую, со мной что-то пошло не так. Может быть, я замахнулся на невозможное и не достиг ничего, кроме ускорения естественного процесса и спаянности с железной дорогой, которая всегда где-то рядом. Может быть, я упустил из виду простейшую истину: ввязываться в многоуровневое противостояние должен был не я — не с моим послужным списком.
— А кто, если не вы? — протянул я без удовольствия и полез в блейзер за сигаретами. Представь себе, они там нашлись — рассчитанные на меня, не копирующие контрабандную заначку Джулиана. — Ночь призраков уже сказала вам то, что вы и так знали, теперь я займусь тем же неблагодарным делом, то есть по не особо любимому поводу спою свою любимую арию. Никого не удивляет тот факт, что логика сказок, снов и религиозных текстов отличается от логики, под сетку которой подгоняется повседневность. Дорога — не просто дорога, встреча — не просто встреча, действие — не просто действие. Всё обрастает значением символическим, ритуальным, сакральным.  Но жизнь не так далеко ушла от сказок, снов и религиозных текстов, как может показаться скользящему взгляду — всякая жизнь, а мы тут нижний слой обсуждаем, то есть космический булыжник, чьи круги на воде называются цунами. Вы говорите, племянник ваш был не в себе, когда вы в последний раз пересеклись под тем небом — я говорю, он действовал как хитровыкрученная тварюшка с ошеломляюще развитым инстинктом самосохранения. Вы говорите, он больше себе не принадлежал — я добавляю: отчасти, и вы понимаете, какой вес имеет это "отчасти". Мы с ним любопытно и зрелищно вляпались, но сохранили пространство для воли, в переводе на порицательный — "патологическую неуправляемость". А ларчик открывался просто, если не примитивно: первые часы в "ошейнике" были краеугольно важны — слишком многое зависело от общества, в котором они протекали. Вы тоже в историю не вошли, а влипли: никто не требовал вашего согласия, оставляя у вас конец страховочного троса — сейчас не подберу лучшего выражения, но вы же чуете, речь о чём-то более значимом, о чём-то подкожном, живом. Я не то чтобы счастлив озвученному факту: я бы предпочёл замкнутую, обоюдную страховку, а не цепочку с включением дополнительных персонажей. К чему этот прищур? Разумеется, не только у моего ненаглядного кузена были отступления от сценария. Это одно из моих любимых воспоминаний, моя погремушка для встряхивания и успокоения нервов, хотя было бы о чём говорить: никаких пикантных подробностей, только я в лихорадке и он на стрёме — картина маслом, антропоморфная аллегория обречённой решимости. В общем, при взгляде сверху наша кривая, косая и пестрящая червоточинами карта событий не отличается стройностью парковых ансамблей при лютующем классицизме, но тянет на перегруженное неслучайными завитушками барокко. Заценили, как бегло я изъясняюсь на вашем диалекте? Собственно, чем-то вроде смотрения сверху я и занимался три дня, которые показались мне часом. Вас всё ещё интересуют мои байки про Высокий берег или вы мечтаете лишь о том, чтобы я убрался с глаз долой и оставил вас в покое?
— Вы шутите, но мне несмешно, — отозвался Джулиан, выпрямляя спину и яснея взглядом. — Говорите, Мозель. Что с вами происходило?
— Карусель, — улыбнулся я. — Которой не было до того, как я прибыл в Анквеллен с юго-востока. Нет, моё появление не изменило природу Высокого берега, но добавило ему вариант зримого и компактного воплощения этой самой природы. Можно сказать, что я создал карусель — можно сформулировать иначе: пространство за рекой заговорило на понятном мне языке. Пространство за рекой... Прекращайте путать холодное с жёстким, Джулиан: субстанция, разумеется, не абсолютно безопасная, но ничего человекоподобного в ней нет. Я бы сказал, что через пик Высокого берега проходит ось — да-да, одна из пульсирующих осей, прошивающих лоскутный мир. Возьму на вооружение мамину версию поговорки: коту понятно, что дышать на такие места рискованно, не дышать — смерти подобно, ибо заболевает точка — ось пульсирует в дурном ритме, а то и вовсе коченеет, от чего нанизанным на неё мирам становится немного тошно и очень страшно. Судя по цитате, которую приплела к своей лекции Нил, мальчик с пристани считал, что из увечного Высокого берега получится что-то вроде пресловутого голодного маяка. По-моему, это тот случай, когда жанр параноидального бреда не делает сказанное неправдой. Итак, насчёт карусели. Раскрутка на ней сопоставима со скольжением по воздушным лабиринтам, но стены снесены, а потолки и полы прозрачны. Чем дольше крутишься, тем дальше заносит — считайте, что ночь призраков я не прогулял, а сдал годовые нормативы экстерном. Но воссоединение фрагментов мозаики — не единственный смысл и результат. Находясь там, я слышу голос Высокого берега, хотя "слышу", "голос" и "Высокий берег" — терминология условная до ошибочности, однако делать нечего, поэтому излагаю "услышанное". Карусель моя останется над рекой, даже если я покину Анквеллен. Не все способны собственноручно сваять из зыби форму, не всем необходимо изобретать велосипед, в данном контексте — раскрашенных иноходцев: когда кто-то из обитателей мира сего наконец осилит переправу, он сможет воспользоваться моей каруселью для полёта над личными лабиринтами и не помрёт от перегрузки — скажется прививка ночами призраков, и это славно, потому что катание на карусели помогает Высокому берегу не замирать, а я, при всём удовольствии, физически не могу торчать на ней вечно. Это лишь начало. Посмотрим — и послушаем — что будет, когда меня занесёт подальше.
— С вашими архангельскими глазами любая чушь прозвучит благой вестью, — Джулиан зажмурился, коснулся пальцами век. — Я не могу запереть вас дома...
— Мешает гриф "не совсем чужой", — не удержался я.
— Не могу вас привязать...
— К кровати, — не упустило шанса помело.
— Незатейливый юмор, вы способны на большее, — пробормотал он с проходной интонацией, вслепую обогнул стол и вдруг наклонился, заглянул мне в лицо: — Мозель, я хочу знать: вы по собственной воле сорвались на тот берег?
— Запрещённый приём! — вскрикнул я, отстранённо отметив, что голос мой не закончил ломаться и посему способен на умопомрачительные модуляции.
— Что я сделал? — мой визави отскочил, в очередной раз доказав, что степенность он в себе воспитал, но импульсивность на грани подростковой истеричности не вытравил.
— Да не дёргайтесь вы так, — выдохнул я в потолок. — Просто внезапно вы стали до смешного похожи на мою незабвенную матушку. Сам знаю, не нарочно, и прозвучавший вопрос вас не скоро вас отпустит, если вообще когда-нибудь отпустит: вы построили вокруг него больше чем жизнь. Что ж, я отвечу, и разомкнутость вместо однозначности — залог моей честности. Вы лучше меня понимаете, что свободный полёт — иллюзия. Если нам кажется, что наши решения не принимает никто кроме нас, что наши шаги диктуются лишь нашими интересами, велик шанс на то, что нам именно кажется. Сейчас я помню слишком много историй, в которых мои спонтанные действия со смещённого ракурса читаются как задания, выполненные с чрезмерной прытью и достойной сожаления креативностью. Итак, я ничего не могу вам гарантировать, но ручаюсь за то, что очень давно не слышу прямых приказов. Скажу больше: скорей всего "мальчик с пристани" их тоже не слышал — заметьте, я не утверждаю, что сей факт приводил его в безусловный восторг — но если бы зов к нему и пробился, то звучал бы он примерно так: "Отпусти ось, хуже будет! Опять будет хуже!".
— Про карусель и дрейф над личным лабиринтом без крыши и потолка я понял, — прошептал Джулиан. — Но это вы откуда можете знать?
Ответ потребовал от меня смелости. Как бы я ни выпендривался, нельзя отрицать: с некоторых пор я питаю болезненную слабость к пребыванию во плоти, а тут мне почудилось, что стоит озвучить вибрирующие под нёбом слова — моя симпатичная оболочка разлетится на атомы. Но голос выдал не суеверную дрожь, а беззастенчивый пафос, когда я всё-таки произнёс:
— Я блудный дух. Одно из сознаний, в которые я вхож, не моё, но оно жадно распахнуто мне навстречу.

Пару недель мы прожили — кавычки открываются — как нормальные люди. Кавычки можно закрывать.
Осваиваться в Анквеллене было легко — это происходило само собой. Не позволять городу себя присваивать тоже не было задачей трудоёмкой — ни пахнущие дождём и тёплой пылью переулки, ни новые знакомые не грешили излишней навязчивостью.
Я потакал себе. Не думая о том, чтобы к осени вписать своё имя в официальный реестр какого-нибудь учебного заведения, собирал веер из брошюр факультативных кружков, шлялся во внешний мир на теплоходах "факелоносных коммерсантов", умилял тётю Лут куртуазными ухаживаниями за Нил, читал и ел всё, что подворачивалось под руку, слушал утренние этюды и вечернюю полифонию кварталов у Северных ворот, завязывал приятельские отношения с музыкантами и радиотехниками, требовал у мира плеер и получил его лишь для того, чтобы любознательные товарищи спешно раскрутили гаджет на винтики — то есть я заразил Анквеллен чумой наушников и портативных проигрывателей, за что был награждён убедительной репликой моего эталонного плеера, которую обнаружил в кармане: да, того самого — с инициалами, отсылающими к имени, к коему я привязан, но не приговорён.
Конечно, я расспрашивал окружающих про ночи призраков. Несмотря на таинственность, которую развела во время первой экскурсии Нил, тема не относилась к разряду табуированных — с недозволенными предметами обсуждений в Анквеллене вообще было негусто.
Всё, чем со мной изволили поделиться, имело налёт воспоминанческий — ни пророческого душка, ни динамики прыжков на параллельные сцены я не уловил. Кто-то смотрел одни и те же мультики много лет, кого-то баловали сериалом, а когда он подходил к завершению, включали следующий, у кого-то не повторялись ни лица, ни локации. В некоторые истории меня посвящали охотно, другие упоминали скупо, между делом. Мириады сюжетов наверняка замалчивались, открывались лишь близким друзьям или наоборот выбалтывались незнакомцам за рюмкой настойки, под музыкальный гул у Северных ворот, при фонарях в ночных парках и скверах... Выступать в роли располагающего к откровениям незнакомца у меня получалось в одном случае из пяти — ведь моё появление в городе было связано с макушкой лета и юго-восточным трактом, да и факт переправы не прошёл незамеченным. Иногда я видел, что мне вдохновенно врут: искажают, приукрашивают, смешивают факты, но за шелухой хвастовства поблёскивали крупинки подлинности, придающие витальную силу даже не самым занимательным фантазиям.
Что показательно — мало кому ночи призраков дарили картины безоблачного счастья, а если дарили, то от щедрот накидывали не только бури и катастрофы, но и тягомотные штили, будничный беспросвет, пресную тоску, от которой зубы сводило. Одна моя приятельница из кружка изучения оптики — я был влюблён в неё на исходе осени — питала глубокое отвращение ко всем вариантам себя, которые предоставляли ей регулярные провалы. Притом никто из опрошенных не воспринимал ночи призраков как наказание, как неприятную побочку дневного благополучия, как проклятие, с которым бороться бесполезно, но очень хочется. Кто-то встречал идею о жизни без "глюков по расписанию" с вежливым недоумением — зачем ампутировать то, что можно не ампутировать? С кем-то случались приступы клаустрофобии: Анквеллен прекрасен и внешний мир неплох, но без ночей призраков только они и останутся? Какой кошмар! Будто мало хронически запертых Северных ворот! Расстегните ворот, дайте воды!
Впрочем, не меня ли погружения доводили до рёва и ноющих болей в груди? Не я ли считал и считаю провалы непререкаемой ценностью, вместо того чтобы принимать драматические позы, закрывать глаза, зажимать уши и стонать про многие знания, многие печали? Наверное, мне странно было обнаружить, что обитатели Анквеллена ничем не хуже меня, а в чём-то не лучше, но здоровей и мудрей: их не окутывала ностальгия, они не держались мёртвой хваткой за других себя и за некогда ближних, хотя бесконечный город представлял собой тот ещё проходной двор и порой на площадях его раздавались крики подобного рода: — "Так! Я тебя, оказывается, знаю! Посмуглел, похудел, вырос — не отвертишься!". Возглас давал повод поздороваться, иногда — обменяться парой фраз, изредка — возобновить знакомство и общаться от случая к случаю. Сангвиник во мне благосклонно взирал на эту индифферентную лёгкость. Инфантильный меланхолик шёл на пристань — травить душу графическим шедевром — и мысленно перебирал тонкую колоду отсутствующих, хотя и представлял, в какую "Гернику" превратил бы мирную заводь Анквеллена общий сбор моего ближнего круга.
Единственным, кто наотрез отказался беседовать про ночи призраков, был друг семейки Нил — романист Шако. Судя по мрачному удовлетворению в твоей ухмылочке, ты внимательно слушал мой репортаж о первых часах в Анквеллене: разумеется, чтобы знать, чем заполнены провалы Шако, нужно было не разводить его на устные исповеди, а читать что написано.
Я читал. Мне вообще нравились книги, напечатанные в городе и привозимые из внешнего мира — голосам их повествователей была присуща особая, непривычная, но импонирующая мне свобода — однако лучшим из прозаиков я находил Шако. Ты бы тоже не стал плеваться от его романов: их формировал кого-то отталкивающий, а кого-то подкупающий метод — "Некогда объяснять, рассказываю как есть".
У Шако был свой лабиринт — со своей внутренней логикой, своими константами, тупиками и поворотами. Точек пересечения с моим симультанным театром я не нащупал. В его нарративах встречались знакомые мне топонимы, но его города не были моими городами, его пустоши — моими пустошами, его побережья — моими побережьями, его "времена красивых костюмов" — моими "эпохами моды, которой надо стильно пренебрегать, иначе никакого терпения не хватит". Притом для подростка, которым я когда-то был, стопка подобных книг могла стать тем же, что моя карусель для будущих паломников на Высокий берег, а Мозелю, который и без наводок по касательной помнил всякое, бескорыстно нравилось поглощать тексты Шако.
"Он не знает ни что делает, ни как, ни зачем", — такова была рецензия Джулиана: — "Вероятно, именно поэтому в его романах столь много литературной уязвимости и столь мало подлинного дурновкусия. Любопытный момент: требовалось сказочное стечение обстоятельств, чтобы Шако стал писателем где-то кроме Анквеллена. Он в некотором смысле гений, но по природе своей не герой, не одержимый и не вечный подросток: ему не хватило бы ни упорства, ни мощи внутреннего побуждения, ни беспечности, чтобы сконцентрироваться на своих текстах и зыби, что их питает, в условиях беспокойства о завтрашнем дне, куске хлеба и крыше над головой. Его бы постоянно что-то отвлекало, а случись ему связать пару художественных слов и с разбега не заручиться массовой популярностью — читайте финансовым оправданием литературных упражнений — он бы навсегда замолчал и вернулся к политике, войне, торговле... Список сфер его деятельности легко составить на основании его же — как выражаются наивные потребители — сочинений". Джулиан с Шако почти дружил. Или всё-таки приятельствовал? Короче, общался в те дни, когда романист не строчил и не лежал пьяный в стельку.

Следующая ночь призраков застала меня врасплох — то есть я не заметил её начала и, ни с кем не деля жилище и решив поспать, а не пошляться, рисковал бы узнать о ней из утренних разговоров в чайных: — "Рано в этот раз! Луна ещё не совсем потерялась...".
Следуя заветам романистов и птеродактилей, рассказываю как было.
После заката я сидел на подоконнике в своей спальне, приманивая на лампу мотыльков и прочую живность, читал нагло спёртый из архива столетний дневник, примешивал к эфирной и пресноводной темноте ваниль и табак — короче, удивительным образом никого не трогал, когда мне послышалось, что Джулиан с кем-то разговаривает в соседней комнате, хотя наличие гостей в доме не предполагалось. Верней, я не предполагал наличия гостей, но меня ведь могли не поставить в известность.
В лучших традициях мне стало трындец как интересно. Я тихо сполз с подоконника, вылил в рот остатки стратегического запаса содовой, прижал опустошённый стакан к смежной стене, а ухо, соответственно, к стеклянному донышку.
Хватит ржать, я не буду меряться с тобой глубиной залегания порочных привычек, потому что заведомо проиграю. Шутки в сторону: вряд ли. Так что померяемся на досуге — куда мы денемся.
Слова звучали неразборчиво, а голос Джулиана показался мне до странности юным. Потом я понял, что дело не в тембре, а в интонациях. Джулиан, к которому я привык, ни перед кем, кроме себя, не отвечал и ни с чьим мнением о своей персоне не считался — порой даже с собственным, а тихие реплики принадлежали человеку, допускающему, что кто-то другой вправе его не одобрить, осудить, заклеймить.
"Хорошо... Конечно, я уеду...".
Я выругался, не стесняясь: можно было хоть в рупор орать — Джулиан бы не услышал. Итак, у нас действительно были гости, но мне их видеть не полагалось. "А жаль", — мельком подумал я и, кажется, облизнулся. Не надо бить мне морду, ненаглядный кузен — во-первых, ты не настолько задет как демонстрируешь, ибо в твоём мире мне простительно то, за что других размазывают по паркету, во-вторых, ты сейчас так ухмыльнулся, что пустить слюни было бы пристойней — и это на фоне крайнего натяжения нервов и очевидной предвзятости не в пользу легендарно обворожительной матушки, чьё имя, будучи произнесённым, развеяло последние сомнения: фразы повторялись не потому, что очередной круг на воде дословно цитировал эпизод, пережёванный двумя неделями ранее — Джулиан вновь рухнул в горнило той же сцены. Меня сей факт разочаровал, если не взбесил: он мигом придал симпатичному лимбу ханжеские черты назойливого и тесного ада.
— Тебя заклинило? — спросил я у воздуха. — Ничего интересней не раскопал? При таком количестве вариантов? А впрочем... Впрочем беру слова назад, не торопись вылезать из нижнего слоя — мне с Джулианом ещё жить. И ему со мной. Я-то вряд ли начну от него шарахаться, а вот он от меня — как знать. Кого мы, собственно ждём? Меня сегодня чем будут развлекать?
Время шло, односторонние реплики за стеной пошли по третьему кругу и порядком мне надоели, а я бродил по развилкам памяти, не теряя из виду беспорядочную идиллию спальни. Таинственный механизм ночи призраков на меня не действовал — зараза к заразе не липла.
Я зажёг свежую сигарету, по пояс высунулся в окно... И не уронил сигарету в гущу веток лишь потому, что отчасти рассчитывал увидеть то, что увидел.
Анквеллен слился с теменью Чёрной реки и ультрамарином её притока. Не было ни русла, ни пресноводного духа — были солёные волны и узкая бухта, истыканная острыми колышками утёсов, а над берегом — далёким, единственным берегом — небрежно и пёстро раскинулся город, окружённый непролазными дебрями смешанного леса.
Я сиганул с подоконника, но это ложь, потому что не было ни окна, ни сада, ни калитки, ни набережной — были волны, которые несли меня, а я помогал им гребками, но мираж менялся быстрей, чем сокращалось расстояние между мной и приманкой.
Исчезли скалистые колышки, бухта расправила берега, словно раскрыла объятия, линия суши сгладилась, ночь над ней исподволь полыхнула пунцовым. Я рванулся вперёд — не побоюсь этих слов — со стоном шалым как неурочное лето, горьким как ядрёное счастье, но метры подъёма снова взметнулись над головой, а ещё выше засияла скользящими звёздами сумасбродно синяя смальта.
Карабкаясь на пик другого берега в первый раз, я играл в альпиниста и попутно думал о том, что чернильная зыбь мягко поймает меня, откуда бы я ни навернулся. Теперь же не получалось отбиться от ощущения: я лезу из ямы, и всё бы хорошо, но пора уже выбраться, а комковатый дёрн не кончается. Источник морока не вызывал у меня вопросов, но когда определение направления ветра останавливало ветер?
Растянутые до вечности минуты превратили смешную яму в раннюю могилу. Теряли подвижность суставы, коченели сведённые тщетным усилием мышцы, толща земли смыкала челюсти, затхлая слепота сминала лицо.
Комьями дёрн, лестницей — корни... Да, именно это заклинание опьяняло, веселило и раскачивало меня над обрывом. Комьями дёрн. Мне снова понравилось подниматься. Лестницей — корни. Я танцевал, цепляясь за ненадёжные белёсые петли. Запрокидывал голову и смеялся. Слизывал с губ звёзды, словно снежинки. Был неотвратимой жутью, но нежитью не был: бессмертие моё грелось кипучей кровью и охлаждало испариной лоб.
Я достиг кромки над бездной, откатился от края, раскинул руки в терпкой полыни — её метёлками прорастали разломы в гладких, не остывших после заката плитах. Потом из шума большой воды вылупились колокольчики падающих капель, струнные переливы маленьких водопадов, напористое шипение веерных струй. На элементы утробно знакомого саундтрека откликнулся ксилофон ";Adelante!".
Тут уместно припомнить твою бестактную шутку — "Лучше роспись по жалюзи, чем мозаика на белой стене" — потому что я очутился в геометрической паутине города, который фигурировал в наших шаманских сказках, но не в плотных и детальных провалах — города, который проступал за каждым уровнем лабиринта, но ни с одним из уровней не совпадал.
Ночь не притупляла зрение, отсутствие растений в расщелинах улиц дышало оранжерейной хмарью за кипенной кладкой. Полынные трещины остались позади, у моря. Обманчиво нехоженые плиты расцвели углублениями спиральных орнаментов или отпечатками аммонитов. Ничем не отбрасываемые древесные тени струились по стенам и свешивались с карнизов. В глушённом стекле чужих мозаичных кругов отражались небесные блики.
Я шёл на звук, зная, что найду карусель в этом городе. Я понимал, что маршрут не позволит мне миновать площадь с фонтаном, где, согласно твоим песням из транса, однажды появился мой посмертный портрет. Не скажу наверняка, чего я суеверно боялся больше: увидеть собранного из осколков себя или не увидеть. "Я здесь, и я не мёртв", — думалось мне, — "Значит неоткуда взяться моему лицу на стене, но должна быть мозаика у фонтана — кто же посмотрит на меня из круга? Он? Она? Оба?".
Да, меловые стены нашептали мне идею, которая позже овладела мной целиком — симметрия полюсов, спаянность разлучённых: кого-то всегда должно не хватать, потому что Джулиан прав и незримым силам скучно, когда мы чрезмерно счастливы, или страшно, когда мы активно несчастны, или мы их достали, а опыт управления психбольницей накапливается — нельзя всех пациентов пихать в одну палату.
Настроение моё рухнуло ниже уровня моря от таких размышлений, но площадь с фонтаном не залила моё отчаяние гипсом, не высекла его в мраморе и не собрала из него одинокое панно: она предстала мне испещрённой ликами, перебросила меня на изнанку, где за мозаиками стояло неисчерпаемое присутствие.
Стоило моргнуть — стены оказались девственно чисты. Посему спрашиваю на бис: хорошо я там смотрелся? А то обидно: всех узнал, никого толком не разглядел. Читаю в мученическом взоре, что я всегда прекрасен как яблоневый цвет. Или как черешневый? Не жилься, мы в опознавательных знаках не запутаемся, а прочих не жалко — пусть будет черешневый. Балаган окончен, продолжаю.
Площадь множила эхо моих шагов, маленькая чаша фонтана была каруселью — я уже раскручивался на ней, валяясь у обрыва, бродя по коридорам улиц, ныряя в безвременье между созвездием мозаик и нетронутыми стенами — но в каждом такте сопровождающей движение музыки западала ударная, поворотная нота. Я знал, что зашёл дальше, чем в прошлый раз: безысходная поговорка "пони бегает по кругу" забавным образом не применялась к моей карусели, но я предчувствовал соскальзывание по резьбе, просторный тупик, из которого себя придётся вытаскивать. Впрочем, до тупика ещё нужно было дожить.
Я присел на мраморный бортик. Привычным жестом пережал одну из подающих воду трубок, забрызгал плиты, превратил в лужицу ближайший отпечаток аммонита. Понял, что озяб — одежда была мокрой до нитки и тяжёлой от земли. Захотел пить, наклонился к воде — она была прозрачна как днём. На дне чаши поблёскивала золотая булавка с мелким сапфиром. Я улыбнулся и не позволил ей меня отвлечь — сделал несколько глотков, только потом протянул за находкой руку.
Да, карусель живо откликнулась на имя, которым я называл себя в Анквеллене — такой булавкой другой Мозель закалывал шейные платки, но я ни секунды не сомневался в том, что вытащил из фонтана не винтажный аксессуар, а нечто более интересное.
Обратный путь показался раздражающе долгим лишь потому, что меня подстёгивал азарт, а терпение никогда не было моей добродетелью: Высокий берег придал мне осязаемое ускорение, проще говоря, с нескрываемым удовольствием отфутболил меня в сторону Северных ворот. Мираж остроугольной паутины расступился, проспект бежал под моими ногами как исправный ускоритель в аэропорту и привёл к обрыву раньше, чем я успел притормозить, но вздыбившаяся река подхватила меня и вынесла к пристани, на которую я не полез, потому что врубил режим любимчика богов, капризной звезды волшебных экранов, короче, самой главной цацы, и возопил, что замёрз, устал и знаю, куда мне надо, но хочу на ручки, а не полчаса гулять по Анквеллену в непотребном виде.
Река прислушалась и прибила меня к набережной в паре кварталов от Северных ворот. Всё это звучит как фирменный цирк на капище, но не только приступ буйного самоуважения был причиной моей наглости — я действительно вымотался и рисковал уснуть на ходу, отсрочив эксперименты с замками часов на двенадцать. Потом меня так не баловали, но и я приноровился таскать добычу, которая лишь на первый взгляд доставалась легко. Иногда подворачивались особо неподъёмные находки: непобедимая слабость настигала меня на месте обнаружения, приходилось засыпать на Высоком берегу. К слову, дрых я там замечательно — половину января в Анквеллене однажды пропустил — но коту понятно, кто расплачивался бессонницей за мои эпичные опоздания.
Вернёмся к дефиле в землисто-мокром прикиде с драгоценной булавкой в качестве финального штриха. Ночь ещё окутывала дома, каштаны и клёны, кошачьи глаза светились болотными огоньками, а над двускатными крышами опаловой дымкой дрожало грядущее утро — я предпочёл не гадать, которое по счёту после переправы. Лето определённо не устремилось к осени — и на том спасибо.
Ажурные створки Северных ворот тихо пели, покачиваясь на петлях с неуловимой для человеческого зрения амплитудой.
Я подмигнул персонажу на фреске. Прыснул: — "Смотри-ка, стену не выломали и под стекло не засунули. То ли изменяем себе, то ли растём над собой". Преклонил колени у замка, который — чего греха таить — уже пытался взломать подручными инструментами. Расстегнул булавку, с помощью которой иной Мозель когда-то вскрыл секретер лучшего друга, чтобы напороться на мотки кровавых улик, расшифровать чернильную вязь сокровенных тайн и не отшатнуться, не ударить по синяку, не ужалить язву, а выдохнуть — "Прояснилось!" — и, благословляя несуществующую совесть, ринуться в очередную двойную, воспалённую жизнь.
Исследуя остриём беззастенчиво непостоянные недра замочной скважины, я симультанно постигал две очевидные истины. Первая: отпирающая сила сосредоточилась в булавке, но хлестала из истории, которую ювелирное излишество за собой тащило. Вторая: замок не открывался, а именно взламывался — даже ключи, не принимающие форму альтернативных предметов, должны были работать отмычками. Что же подразумевал мальчик с пристани под универсальным ключом? Артефакт, созданный специально для этой скважины? Вряд ли. Ключ, способный открыть проём даже там, где нет ни двери, ни стены? Больше похоже на правду. Поверить в то, что бесперебойный поток отмычек в некий момент иссяк, было легко: я даже подспудно злился на Высокий берег и на Анквеллен, разевающих замочную скважину как вечно голодный рот — ещё, ещё, этот ключ уже был, мы хотим новый, дай нам новый! Наверняка так и было, наверняка друг мой ушёл не за каким-то из ряда вон выходящим ключом, а за горстью пока не скормленных. Но уходя, он выплюнул шутку, которая со смещённого ракурса шуткой не являлась, миф, в котором воистину было нечто священно-граальное — ритуально выдал желаемое за действительное. Зачем ему это понадобилось? Ясное дело: подвижность осей была целью глобальной, но попутной, а вот бегство от разобщённости с самим собой — рычаг мощный и внятный.
Я судил по себе и не думаю, что ошибался.
Булавка зашипела, вскипела, обожгла мне руку и, пенясь, исчезла в темноте скважины вместе с мелким сапфиром, когда-то подобранным под оттенок глаз с упорством отпетого фата. Металлический щелчок, напоминающий взвод курка, остро и сладко отозвался в подреберье, но созерцание медленного хода раскрываемых створок было прозаично прервано криком сверху:
— Заговор! В смысле, обалдеть! Так и знал, что это ты, недобиток! Прошу прощения: ни рассвета без беды с именами... Точно, Мозель! Мозель ведь? Погоди, я лучше спущусь.
Голова моего приятеля — официально радиотехника-любителя, по факту вдохновенного диджея, плавно перетекающего в категорию безумцев, охотящихся за звуками, коих не бывает в природе — втянулась в окно. Через минуту он стоял рядом со мной, потирая ушибленное в спешке всё. Я ждал его, скрестив руки:
— Ну и что ты имел в виду под "так и знал, что это я"?
— Мальчик с пристани! — рявкнул он. — Красиво закольцевал: ушёл на северо-запад, вернулся с юго-востока...
— В глаза мне смотри, придурок! — рявкнул я ещё громче.
Он махнул кистью с типично Анквелленской небрежностью:
— Подумаешь, синие — мог вообще явиться пожилой, фигуристой цыганкой...
Я закатил неубедительные аргументы и встал у фрески.
— Окей, не буду нудить о том, что мы друг друга чем-то напоминаем, не давая поводов для путаницы, что неразбериха тогда понятна (но не простительна), когда мир играется со сходством более поверхностным, но убийственно прямолинейным — добро пожаловать в сказку, выбери из тысячи воронов своего, не каркай, не щёлкай клювом... Я обещал не нудить. Не веришь зрению — лови волну. Я — не он. Он — не я. Нас больше, чем один. Это принципиально.
С аудиторией мне повезло: ловить волну радиотехник-любитель умел.
— Понял, отстал. Мне, в общем, пофигу, кто из вас открыл ворота.
Осознав, что приятель мой на низком старте, а иных бодрствующих существ вокруг не видно, если не считать кошек, с традиционным равнодушием взирающих на открытую дверь, я вспомнил о делах прагматических и торопливо спросил:
— Какой сегодня день?
— Восьмое термидора, — отрапортовал диджей по призванию, поперхнулся и заржал: — Мои ночи призраков — нечто: отпускают рано, но гомерически постепенно. Здесь первое августа, если я в календаре не запутался.
Получалось, что на этот раз мой внутренний хронометр, часы Анквеллена и пульс Высокого берега стучали в унисон: отлучка вышла недолгая.
На приятеля я взглянул со свежим интересом:
— Если ещё увидимся, про ночи призраков допрошу с пристрастием.
— Я пошёл, — заявил он с нарочитым испугом и метнулся в просвет меж ажурными створками.
Не успел я задуматься о том, чьему примеру последую — кошачьему или диджейскому — как из окна над головой раздался тот же хохот и голос:
— Я твой с потрохами. По правде ничего так не хотел, как пустить новости по всем городским приёмникам — и вот результат. Где логика? Народ ещё в массе своей ментально не здесь... Ладно, проверять себя на глубинные устремления буду потом, если ворота не схлопнутся.
— Значит, потакающий портал, — улыбнулся я, шагнул в переливчатое марево...
И увидел Анквеллен с Высокого берега — открытка открыткой. Карусель моя сверкала в лучах, ещё не коснувшихся города.
— И как это понимать? — спросил я не столько у мира, сколько у тебя. — Потакающий портал не для нас? Или ты всё-таки где-то здесь?
Я толкнул карусель, чтобы не замирала, и начал спускаться по склону, который оказал мне любезность и быть радикально отвесным на время перестал. Битумная река не проявила оголтелого энтузиазма, но и сюрпризов на переправе не устроила, а ультрамариновая примесь даже подарила силы на считанные шаги от пристани до дома.
Джулиан всё ещё общался с невидимой гостьей.
— У кого термидор, у кого ядерная зима... — пробормотал я и вдруг услышал: — "Дорогая... Ты действительно не понимаешь, что я пытаюсь донести, или тебе фиолетово? Конечно, тебе фиолетово, бесценный пурпур, сумеречный бархат, отрава болванов, глазеющих, но не видящих, недолгая радость зрячих... Дорогая... А не пошла бы ты в пустые холмы пешком по бурелому!".
Похоже, с монотонностью перемотки и повторения отдельно взятого эпизода было покончено. С этой мыслью я и отрубился.

В ноябре, примерно через неделю после того, как я в третий раз открыл Северные ворота — к слову, ключом зажигания — Анквеллен решил, что лавры города с меловыми стенами мешают ему спать. Шучу. В глубине души я убеждён, что воля Анквеллена, Высокого берега и прочих неантропоморфных явлений имела опосредованное, а не прямое отношение к произошедшему.
Говоря кратко, случилась симметрия: на старом доме у Северных ворот за ночь образовалась новая фреска — напротив той, что уже была. Я выпал в осадок, причём не от того, что узнал в ней себя и не от того, что рамкой изображению служила спираль, напоминающая о кругах мозаик, аммонитах и моей картине мира.
Отложив самое вкусное на потом, я принялся разбираться с техническими аспектами. Выяснил, что никто в окрестных домах не слышал и не видел автора. Проконсультировался с тётей Лут и удостоверился в том, что нашёл не отсвет фотолуча. Притащил к Северным воротам Джулиана, чтобы не страдать в одиночестве: он качественно побледнел, потом долго смеялся, а успокоившись, в первую очередь сообщил мне, что время течёт как попало не только на Высоком берегу, но и в Анквеллене, потому что перед нами был образец buon fresco, написанный "по спелому раствору" и принявший окончательный вид, то есть проведший на воздухе не менее десяти дней. Я сказал, что случались в этом городе и более странные штуки. Он согласился, посмотрел вправо, влево, вполголоса протянул, что осень перестаёт быть томной, и спросил:
— Как по-вашему, я успел окончательно чокнуться или нужны ещё пара ваших отлучек и три-четыре ночи с провалами?
— У вас, конечно, не все дома, — заметил я, — в прямом и переносном. Но должен вас огорчить: вы абсолютно вменяемы. Хуже того: вы сейчас настолько адекватны, что отслеживать события вашей личной жизни неинтересно. Почти. А с чего вы вдруг озаботились моим экспертным мнением о состоянии вашего рассудка?
— Не представляю, — фыркнул Джулиан. — Доверия как специалист вы определённо не заслуживаете. Как дилетант — тоже не заслуживаете. И вообще не...
— И вообще я человек не очень, — с радостью перебил я его. — Так преамбулой к каким наблюдениям были разговоры о степенях безумия?
Джулиан раскинул руки, указывая на противоположные изображения:
— Я удивлюсь, если это писали не разные люди.
Потом прикрыл глаза, покачал головой, словно не мог ни поверить себе, ни подвергнуть сомнению то, что видел:
— Меж тем над новоявленной фреской работал тот, кто сто лет назад отметился на пристани.
Я посмотрел ему в лицо и тут же отвёл взгляд: вся дичь и муть его провалов затмевалась надеждой, которой он упорно и тщетно не поддавался.
Оставшись наедине с собой, я вдумался в детали, из-за которых изначально выпал в осадок. Никто не знал о булавке, ставшей моим первым ключом, однако на фреске воротничок условной (по причине неполного присутствия в кадре) рубашки был украшен тщательно прописанной брошью в виде ключа с проблеском синего камня на кольце, а рядом болталась ладанка с ядом, которую я всегда оставлял в спальне — даже теперь, когда из-за прохладной погоды пользовался лодкой, а не нырял в антрацитовые воды. В довершение я был иррационально уверен: прищуренным глазом на фреске я был обязан тому, что за минуту до первого взлома подмигнул изображению "мальчика с пристани".
Откуда нужно было смотреть, чтобы иметь такую точку обзора?
В начале декабря миражи над Высоким берегом вновь приняли облик города с меловыми стенами, и я врезался в остроугольную паутину с криками: — "Где ты? Покажись!". На сей раз я обращался к художнице, которая, как мы знаем, не умирала в Анквеллене, а жила по неизвестному адресу.
На мои вопли никто не отозвался, только эхо искривлялось в переулках и возвращалось, звеня капелью фонтанов: — "Сам покажись".

Нил закончила монографию и ушла из Анквеллена с четвёртым ключом. Почему-то я думаю, что она покинула город не навсегда — она ведь любила его по-настоящему — однако на моей памяти эта барышня с рыжими волосами и неровной походкой не возвращалась. Почему я должен был опечалиться? Руки на прощание, само собой, расцеловал, но я был влюблён уже не в неё, к тому же Нил уходила в замечательном настроении, не прекращая рассуждать вслух и лопаясь от любопытства.

Холодные сезоны Анквеллена были изменчивы: все кутались в пальто, плащи и шарфы, прятались внутри кофеен и чайных, пасмурно взирали на заледеневшие террасы, лечили озноб настойками, но вместе с тем хмелели от оттепелей и ругали бешеную погоду. Снег ложился пушисто и густо, таял внезапно и стремительно, чтобы через день-два просыпаться снова.
Вечнозелёный заслон дома у пристани был усыпан зимними, иссиня чёрными ягодами, когда я получил первую открытку.
Сначала я подумал, что на мой подоконник каким-то образом занесло почтовую карточку, которую Джулиан показывал мне на веранде в Холодных маяках: тот же вид с высоты другого берега, та же леворукая смазанность строчек. Хватило мгновения, чтобы мир вокруг меня повернулся: на фото был запечатлён не летний Анквеллен — над городом клубилось взболтанное, многоуровневое небо неурочной оттепели или ранней весны, а на обороте чернел мелкий шрифт:
"Карусель. Высокий стиль. Узнаваемый. Моей константой была трасса. Держись, не ржи. Шучу, не сдерживайся — я и тогда не сдерживался, а сейчас без шансов. Новая линия горизонта — цирк с конями: шоссе и карусель. Как ни странно, прежде в поле моего зрения не попадала насыпь с рельсами, а теперь иногда проступает. Она видна из Анквеллена. Пересекаешь реку — за ней что угодно, только не насыпь. Буксую. Упускаю очевидное. На карусели крутился. Шикарный метод вспомнить, куда засунул ключи, которые не успел скормить. Она далеко заносит, но всегда возвращает к берегу, да? Миражи вели себя так же. Они и есть карусель, но я не додумался придать им доступную форму. Почему я называю их миражами? Неверное слово. Карусель наматывает на себя мою трассу, делает её своей частью. Предсказуемо. Куда же деваются насыпь и рельсы?".
Следующая открытка материализовалась на моём столе вечером того же дня, хотя в голове не укладывалось — до сих пор не укладывается, и, пожалуй, не должно — что послания разделяли несколько часов.
"Они говорят, меня не было сто лет. Им видней, хотя не представляю, как они умудряются засекать время. Вслух они называют тебя ушедшим на запад. Смешно. Ты был здесь недавно. Только что. Приносящему ключи не положено имя — случайность диктует канон. Что они станут делать, если взламывать замки начнёт каждый второй? Каждый первый? Высокий берег на северо-западе. Они хотят называть тебя ушедшим в закат, но стесняются. Красивая банальность против неуязвимой нейтральности. Не знаю, в чём больше дурного вкуса. На самом деле — знаю. Слушай, ушедший в закат, мы оба так часто подмигиваем? Или это метафора? Один глаз вечно смотрит не сюда? Не туда?".
Третья карточка пробилась в конце декабря — написанная тем, кого для меня в Анквеллене не было, предназначенная тому, кого не было в городе, где бродил её написавший.
"Дневной Анквеллен — капсула с обезболивающим. Чем дольше она рассасывается, тем миру спокойней. Неудивительно, что точка биения за рекой не стремится пустить стрелки вскачь, да и на векторное время у Высокого берега аллергия. Нам ли не понимать? Он чёрт знает сколько пребывал в трупном оцепенении на застывшей оси. От него до пресловутого голодного маяка — не к ночи будь помянут последний — девятьсот спиралей по шоссе и в то же время рукой подать. Конечно, выворот его задел, разбудил, привёл в ажиотаж. Теперь он хочет, чтобы анестетик переродился в лекарство, а не растворился в тканях мира сего впустую. Меня обезболивающее Анквеллена почти не берёт. Но город должен существовать. Его не для нас создавали — это не повод для небытия. Ты тоже ловил кайф лишь на переправе и когда щёлкал замок?".
Вернувшись после двухнедельной отлучки в январе, я нашёл на подоконнике четвёртое послание:
"Кто сказал, что обитатели Анквеллена не склонны к пылкому обожанию? Они рисуют тебя на стенах. Им неведомо, кто первый начал. Подражатели ловят сквозняк, но не соль. Спираль — привилегия оригинала, на копиях твоё лицо заключают в круг. Порой даже не лицо, а условный глаз с безусловно кобальтовой радужкой. Мода на тебя приобрела повальный характер, но адептов её соблазняет интимность. Многие вооружаются кистями и баллончиками — не фотолучами — но половине хватает навыков только на символ. Размыкаю навязанные контуры — превращаю круги в спирали. Топорно, без изысков — не конкурирую даже с обрамлением фрески у ворот. Увидев на стене очередного себя, отворачиваюсь — и неизменно встречаюсь глазами с тобой. По возвращении думал — приплыли, скомандовали "Вольно!", обросли миртом по периметру, нашептали эпоху глубокой дрёмы, а теперь не могу спать в Анквеллене. Отключаюсь на другом берегу, и сны мои поддёрнуты тенаровой синью. Ты был здесь недавно, теперь тебя нет. Нас поменяли местами. Дневной Анквеллен — обезболивающее, мёртвая вода. Она закрывает раны, которые хотят быть закрытыми. В ночном Анквеллене конденсируется новый воздух. До живой воды — девятьсот с хвостиком поворотов. Я чую, куда дует ветер. Мне нужно покинуть город — несмотря и вопреки. Любимые грабли. Ни могила, ни горький опыт не исправят. Но меня ведь не зря сдувает. Высокий берег отравлен моим отчаянием: кому сказать — не поверят. Шиплю на него: с какой радости тебя колышут штормы на моей изнанке? Будто с близнецом выясняю отношения. В обоих случаях призыв к индифферентности бесполезен. Колышут и точка, хотя кто я и кто они. Осознал забавную деталь: некоторых представителей моего ближнего круга принципиально не сводят в одном Анквеллене — вот насколько здешнее небо не хочет кровопролития. Нас-то с тобой за какие заслуги рассадили за разные парты? Держись, не ржи. Я не сдержался".
Последняя из открыток, не застрявших в желе многослойности, пришла в начале февраля. Чтобы её прочитать, не понадобилась линза:
"Дело дрянь. Видел над Высоким берегом силуэт башни. Бежать — уже не прихоть. Проблема: Джулиан её тоже видел".

Одну из мартовских ночей призраков я провёл в Анквеллене. Миражи за рекой перетекали один в другой и отражались в каплях тумана, городские фонари горели вхолостую, но безлуние не сгущалось до настоящей темноты: туман сообщал опаловое свечение дощатым настилам, домам под двускатными крышами, безлиственным каштанам и клёнам.
Не помню, в кого я был тогда влюблён. Помню, что думал о ладанке, которую продолжал хранить, хотя камень внутри либо потерял ядовитые свойства, либо обрёл новые. Однажды я растворил его в стакане воды: он расцвёл экспансивной пулей, потом растаял. Я выхлестал ослепительно прозрачную отраву — ничего. Настолько ничего, что ладанка не опустела — камень по-прежнему лежал в ней. Что же я пытался сказать себе этим ритуалом? Время застыло в слипшихся, но не слившихся слоях? Вечность сконцентрировалась в точке, а то, что точка меня не устраивает — мои проблемы? Или посыл был тоньше и субъективней? Изначально в ладанке было два камня: по отдельности оба — отрава, в совокупности — яд и противоядие. Чуть больше, чем яд и противоядие — живая вода. Так нашептал мне голос Высокого берега, под сенью которого одинокий камень не убивал и не исчезал, лишь снова и снова расцветал экспансивной пулей.
Я думал о том, что в нас притаились россыпи идентичных пуль и океаны живой воды, что мальчик с пристани гуляет по другому Анквеллену и проходит сквозь мою тень, как я прохожу сквозь его, или слетает с катушек в комнате, в которой живу я, когда из-за поворота вышла девушка с локонами цвета сахарной ваты. Поравнявшись со мной, она не замедлила шаг, но улыбнулась лукаво, коснулась моего плеча, негромко выдохнула: — "С днём рождения," — и продолжила путь.
Ничуть не удивлённый её появлением, но изумлённый своим небрежным беспамятством, я остановился и отозвался:
— Праздник задался: ни один смазливый ходок за черту пока не откинулся. Наверное.
Она обернулась, взметнув кремовую волну:
— Так это правда ты! До чего же я рада тебя видеть.
О, радость была взаимной.
Мы пошли рядом — я обнимал её за талию, улыбаясь тому, как утекает из Анквеллена провинциальная тишь.
В конце концов зависли на пристани: сидели на пирсе, лежали на досках. Обливались игристым вином из жестяных банок. Не знаю, откуда они взялись, но не могу не проорать: игристое в сосуде, предназначенном для лимонада! Алюминий с декоративными этикетками! Эту хрень — этот бесподобный кич, этот упоительный позор — придумали специально для меня!
Она рассказывала, что торчит "в унылом городишке", потому что кто-то назначил ей свидание и до сих пор не явился, но явится непременно. Я спрашивал, стоит ли "кто-то" её ожидания. Она ухмылялась многозначительно и ехидно: — "Повезёт — увидишь". Мы смеялись, перемывая косточки людям, которых забыли. Целовались, не раздеваясь на ветру, но с удовольствием выходя за рамки приличий. Потом пили, не чокаясь, и плакали, не стесняясь.
В рассеянной предрассветности она в последний раз провела губами по моей челюсти и поднялась, разминаясь и потягиваясь. Феерия, отдохновение глаз: белые кеды, балетный фатин, волосы оттенка противоестественного, но приглушённо-пастельного — из палитры рококо. Чёрная куртка с чужого плеча — чья-то любезность в зябкую весеннюю ночь. Другую ночь.
— Кстати, симпатичный пацан, — кивнула моя подружка на персонажа с ключами. — Впрочем, вряд ли ты сам не заметил. Делаем ставки: жилец, нежилец...
Я поперхнулся остатками игристого.
Разумеется, девушку с кремовыми локонами никто в Анквеллене не знал. Верней, наткнуться на аналоги её причёски было нетрудно — её саму найти не удавалось. Наклёвывался вывод: меня всё-таки настигла ночь призраков, хотя и не по стандартному воспоминанческому сценарию.
Однако я до сих пор уверен: в другом Анквеллене такую же ночь пережила девушка с волосами цвета пудры и сахарной ваты — и я был её призраком.

В апреле вдоль набережной впервые пробряцала шайка трамваев. Кочевье, то есть развязку, они разбили в районе порта. Рельсы разматывались и таяли в сантиметре над мостовой, провода тянулись пряжей из незримой кудели.
— Вот что я получаю вместо кабриолета, — сказал я Джулиану.
— Какого кабриолета? — уточнил он.
— Цвета зари над морем, — с готовностью разъяснил я.
— А шнурки вам не погладить? — последовало традиционное закатывание глаз.
— Спасибо, уже переглажены, — я одарил его лучезарной улыбкой. — Как поживают ваши провалы?
— Не дождётесь.
Я собирался поинтересоваться, чего не дождусь — душераздирающих подробностей или нервного срыва, но искрящая рогами орава понеслась обратно, и я промолчал.

— Что за игрища у вас с трамваями? — спросил Джулиан на следующий день, застав меня у окна, под которым парочка на железных колёсах вела себя примерно как брат и сестра из Холодных маяков, разве что заунывное "Ты выйдешь?" пока не ездило по ушам, но к тому дело шло. — Вы смотрите на них так, как я смотрел на вас в начале судьбоносного чаепития на веранде.
— Это как?
— Словно вас жалит ностальгией, надеждой и ужасом. Словно вы испытываете к ним нежность, но они вас нервируют. Выражаясь прямо — выбивают из колеи.
— Исчерпывающе, — я обернулся к Джулиану и наконец сосредоточился. — Настало время удивительных историй, но вам не привыкать. Видите ли, я очень долго торчал в пространстве, где не было ничего, кроме одушевлённых трамваев. Даже меня там физически не было. Хороший мир. Один из лучших на карте моих блужданий. Он был моим убежищем, моим конструктором и луна-парком. Он же был местом ссылки, моим заточением. Убежище и ловушка — вы доподлинно знаете, что это две стороны одной медали. Увидев сих рогатых и языкастых сущностей в Анквеллене, я обрадовался, потому что они совсем дикие. Городской транспорт из этих кочевников не получится — если они кого и возьмут на борт, то маршрут будет непредсказуем. Сюда явились не детёныши с доверчивыми мордами, а тварюшки независимые, исполненные смешанной, позвякивающей магии — эволюция налицо. Но я понял кое-что сверх. Я помню, как воображал свой выход из мира одушевлённых трамваев, но не помню, чтобы я действительно оттуда вышел.
— Хотите сказать, одно из ваших воплощений по-прежнему там? Но почему это портит вам настроение? Вы же носитесь со своей вездесущностью как с писаной торбой и с одновременностью всего происходящего как с залогом вашего душевного равновесия.
— Иногда мне нравятся вопросы, которые вы задаёте, — улыбнулся я. — Потому что я сам их себе задаю и не терзаюсь отсутствием ответа. Моя занозистая нежность и вдохновенная печаль при виде трамваев означает только одно: чего-то желанного и вымечтанного не случилось. Верней, не случается — так мне пристало выражаться. И это "не случается" меня не устраивает. Как и многое другое.
Мне захотелось показать Джулиану открытки. Но есть в моём микрокосме орнаменты неизменные: искушение придержать секрет оказалось сильней.

Май, июнь и половина июля прошли в перезвоне предвкушения и тревоги. На другой берег я шлялся регулярно, хотя ключи находить перестал. Это обстоятельство меня не фрустрировало.
— Наивная метафизическая прорва, — шептал я замочной скважине. — Всё новое — плохо забытое старое, жри что дают. Жрать что не дают тебя учить не надо.
Скважина отзывалась голодным урчанием и готовилась менять парадигму. Я думал о том, что любое пространство — отчасти Анквеллен. От нас ждут ключей — это изнурительно, не ждут и сами не ищут — полный швах и конец всего сущего, обходятся без нас — хорошо и правильно, однако слегка обидно с позиций тщеславного эго.

В ночь с 15 на 16 июля по юго-восточному тракту в город въехали двое на велосипедах.
Компания, караулившая развилку на углу парка, была живописна по причине своей разношёрстности: я сидел на краю дощатого настила между радиотехником-любителем, который к тому моменту успел дважды пропасть за Северными воротами и вернуться, и его подружкой, в которую я был немного влюблён. Романист Шако покачивался на складном табурете и бурчал, что не знает, какая вожжа погнала его с нами, когда у него дома стынет прерванный на полуслове абзац. Джулиан самораспинался на парковой ограде и, ясное дело, демонстративно ни на что не надеялся.
Я узнал их не сразу — повзрослевших на год, пятнистых от слезающего загара, осунувшихся, одинаково длинноволосых. А когда узнал — взвыл и схватился за сердце.
— Десять раз проверил кузов перед выездом, — вздохнул Джулиан. — И ради чего?
На спуске девочка встала на педалях, что-то сказала брату — тот энергично кивнул.
— Ну что, козлина, не ждал, что догоним? — закричала она с дистанции в несколько метров.
Троица на краю дощатого настила бросилась врассыпную, но тревога оказалась ложной: затормозили дети эффектно и симметрично, правда у мальчика при развороте слетела цепь — велосипед проникся ощущением исполненного долга и приступил к этапу бунта.
Убежать далеко я не успел: трещотки повисли на мне гиперактивными коалами и завели речитатив про синюю воду. Огромные, пустые рюкзаки хлопали за их спинами расписными парашютами. Когда отхлынула первая волна воплей, мальчик, который всегда был довольно вежливым, особенно на контрасте со своим постоянным фоном, сказал:
— Здравствуйте. Извините за навязчивость.
Это предназначалось уже не мне.
— Сколько дней вы ехали? — произнёс Джулиан, манкируя вопросительной интонацией.
Из бурного дуэта чудом проклюнулось зерно истины: долго, очень долго — с начала лета.
— Не буду гадать, куда смотрели родители...
— Но я всё-таки расскажу! — перебила его девочка.
— Слезьте с меня! — взмолился я. — Где моё печенье, ушлёпки?
Сползая на доски тротуара, мальчик соблаговолил вспыхнуть и бросить виноватый взгляд на бывшего хозяина дачи с верандой, но сестра его развела руками:
— Всё по дороге схавали, в рюкзаках уже два дня ни крошки, — и переключилась на Джулиана: — Аудиокниги не канают, проверено!
— С неопределённостью покончено, мы в аду, — сказал он мне. — Возьмите на себя хоть одного и пойдёмте, пока не начались голодные обмороки...
Тут Шако, замерший на своём складном табурете, крупно вздрогнул и сообщил, что бросает пить. Его манифесту никто не поверил — поверили голосу, до той поры проступавшему лишь на бумаге.
Погодки обернулись к нему — более хищные, чем в тот день, когда поймали меня на качелях.
— Так, — веско сказал мальчик.
— Вот тебя нам и не хватало, — расшифровала девочка.
Шако, непохожий на романиста, которого я знал, просиял медленно и юно. Мой приятель пробормотал что-то про недоступные звуки меняющейся мимики, девушка взяла его под локоть, послала мне воздушный поцелуй и исчезла за углом парка наперевес с не нуждающимся в признании гением. Джулиан двинулся в противоположную сторону со словами:
— Это уже не наша история, Мозель.
Я догнал его и присвистнул:
— Как же Шако теперь будет писать?
— С трудом, — ухмыльнулся Джулиан с истинно дружеским, бескорыстным злорадством.
— Даже ревностью укололо, — заметил я.
— С завистью не путаете? — осведомился он.
Я не стал соглашаться с очевидным. Свежие отсветы на рольставнях оборачивались на ходу, подмигивали, вскидывали кисти. Ветер шуршал настойчивей, громче гудела река. Макушка лета вдруг задышала по-весеннему бурно.

Было около трёх пополуночи, когда я понял, что не способен ни спать, ни откладывать судьбоносные дилеммы на утро.
На стук в дверь Джулиан отозвался не сразу, хотя я слышал, как он меряет шагами комнату.
— Мне нужна ваша помощь, — выпалил я, когда он всё-таки возник на пороге.
— Говорите, — кивнул он, будто уже принял решение, сопоставимое с прыжком в непроглядный омут.
— Вы должны проводить меня на другой берег.
— С каких пор вы нуждаетесь в провожатых?
— С давних.
— Вы сами кого хотите...
— Заведу и выведу из себя. Все мы не без проводящих свойств. Всех иногда приходится брать за ручку и вести через границу, которой нет.
— Поразительная скромность.
— Это ненадолго.
— И не без причин.
Я посмотрел на Джулиана с перебродившим отчаянием:
— Мальчик с пристани должен вернуться Анквеллен. Если смотреть со смещённого ракурса — уже вернулся. Но тектоническая плита, на которой мы торчим, не сдвинется с места, пока за горизонт не уйду я. Придумайте, что сказать заинтересованным лицам: вряд ли вы захотите подкармливать миф об универсальном ключе, но допустима одна из правд — свалил за горстью новых. Или другая — решил взять на слабо привередливую замочную скважину. Или третья — наплевал на Анквеллен, побежал по делам сугубо личного характера. Или обобщающая — помчался восстанавливать нечто покруче ключа...
Ну вот, теперь ты ржёшь над патетическим моментом, потому что словил кинематографическую отсылку. Вряд ли она была намеренной, но я тогда тоже захлебнулся смехом — полагаю, пошаливали нервы.
Джулиан зажмурился, выдохнул и опять сбил меня с толку внезапным сходством с моей незабвенной матушкой:
— Что я должен делать?

Река бурлила и завихрялась водоворотами. Погода окончательно испортилась, накрапывал дождь, гирлянды фонарей мотались и прыгали, ультрамариновая примесь в антраците вспыхивала и гасла.
— Тривиальная готика, — фыркнул Джулиан, глядя на захлёстываемую пристань.
— Понял, разберусь, — пошутил я и опустил руку в волны.
Цену моим шуткам ты знаешь. Звёзды, конечно, не воссияли, но река узнала меня, прислушалась к моему хаосу и поверхностно успокоилась.
— Наглость — второе счастье, — засмеялся Джулиан, вычерпывая воду из лодки. — А масштабы вашей наглости настолько непостижимы, что с вас станется вытребовать себе и первое.
Ему не пришлось повышать голос, чтобы я услышал его. Подумалось, что шёлковое затишье посреди шторма тоже отдаёт готикой не самой высокой пробы. Впрочем, я никогда не был против издержек стиля, поднимающих и уровень драмы, и градус иронии.
Отчаливали молча: я держал зубами язык, чтобы не шутить про Харона. Не помогло. На десятом гребке Джулиан произнёс буднично, однако без напыления беззаботности:
— Что-то мне вообще перестала нравиться моя роль в этой истории.
Я не спросил, как поживают его провалы. Даже не выпустил помело из зубов, не возопил в упоении: — "В этой? В этой истории вам не нравится ваша роль?!". Краткого вдоха было вполне достаточно, чтобы Джулиан одарил меня взглядом оценивающим, насмешливым, вызывающим:
— Вы хотите мне что-то сказать?
— Да нет, ничего.
Диалог расслоился, очередной обмен паролями состоялся: на слова я ответил словами, на мимический посыл — светским оскалом, искренним в своей фальши и плотоядным в своём восхищении.
— Тёмные стёкла вам и впрямь необходимы, — усмехнулся мой провожатый. — Чтобы в кульминационные моменты обнажать глаза, отвлекая собеседника от прорезавшихся клыков. Но сейчас мне нужен не сверкающий гранями несовершенства кошмар, а блудный дух. На минуту.
— Сверкающий гранями несовершенства кошмар... Клыки не спрятал, но уши развесил. Шутки в сторону: я к вашим услугам.
— Я хочу знать, что случилось после той сцены на хайвее. Можете не щадить мои чувства.
— Когда ваши предсмертные заклинания не работали? Ничего непоправимого, — повторил я фразу, однажды принесённую сквозняком, теперь умышленно вырванную из контекста, и хохотнул, задетый тенью смятения на лице её автора: — Вы словно не блудного духа вызывали. Да, вряд ли вы рассчитывали на чужую порядочность, но скепсис в кои-то веки себя не оправдал: письмо, не преданное огню, дождалось адресата. Впрочем, тёмные воды окрест недвусмысленно намекают: пепел тоже обращается в слово. Не буду вдаваться в детали — у меня к вам свой разговор, а переправа не вечная. Отвечу вопросом на вопрос: зачем торопиться с отчётом, если вторая дата под портретом не появилась?
— Серьёзно? — брови Джулиана поползли вверх. — Там что, часа не прошло?
— Вот только не искушайте меня диспутами об относительности времени. Просто поверьте: вы думаете, что, ввязавшись в спасение утопающего, добились каноничного результата, то есть окончательно всё испортили, но в сухом остатке — нет второй даты, — я засмотрелся на мерный, будто не моей рукой направляемый ход весла. — Так чем вам не угодила роль в этой истории?
— Сами посудите. Высокий берег торгуется как языческое божество — не столько жадное, сколько мелочное. Обещает разжать челюсти, но требует равноценную жертву...
— И вы готовы на обмен, с какой бы нежностью на меня ни взирали, — ухмыльнулся я. — В моём мире вы оказываете мне услугу, в вашем — с кровоточащим сердцем ведёте меня на заклание. Что ж, за счёт подобной аранжировки моя просьба не канет в Лету. Погодите, вспомнил ещё кое-что...
Я отпустил вёсла. Нос лодки повело в сторону — пришлось погладить чёрную зыбь, прежде чем развязать шнурок на шее и протянуть ладанку Джулиану. На секунду лицо его озарилось тревожным светом.
— Оставляю козла с капустой, — прыснул я, осознал сказанное и треснул: — Кто о чём, а язык без костей не о ладанке! Ведь правда оставляю! Жаль, нет в этой лодке моего друга, брата и далее по тексту, а то уже шипел бы, что козёл здесь он! С определённого ракурса с ним трудно не согласиться... — я перегнулся через борт, опустил лицо в прохладную темноту, восстановил способность к внятной коммуникации, вернул корпусу вертикальное положение и взялся за вёсла. — Есть основания полагать, что отравиться этим камушком у вас не выйдет, даже если надумаете, но поскольку над вами я экспериментов не ставил, воздержусь от предсказаний — они вам без надобности. Я отдал вам ладанку не для того, чтобы вы в минуту отчаяния или в здравом уме и твёрдой памяти покушались на её содержимое. Я понимаю, что на станцию нельзя перетащить ничего, кроме более или менее крупного огрызка личности, но этот камень — не рядовой артефакт. Вдруг прокатит? Особенно если вы — как в первый раз — придёте туда сами, а не позволите станции забрать вас, вывесив белый флаг смерти. Если прокатит — передайте ладанку той, с кем встречаетесь на платформе. Не для употребления, разумеется. Для чего — я сейчас сам толком не объясню.
— Хорошо, — Джулиан сглотнул, и вновь метроном отбил пропущенный такт: сильная доля, слабая доля.
— Теперь самое главное, — я запрокинул голову, поймал на лоб дождевую каплю, увидел в тучах разрыв. — О том, что будет после того, как я уйду.  "Нехило я дозвонился", — скажет мой друг. Или что-нибудь в таком роде. Вероятно, не вспомнит, каким образом отослал инструкции с картой, или не реконструирует сам факт написания открытки, что логично: аварийный автопилот врубается в состоянии соответствующем. Тянет за язык — архаичный автопилот. Впрочем, соответствующее состояние всегда за тонкой плёнкой: прицельный надрез — и полезла пена. Не сомневаюсь, он бросится вам на шею: мысленно или буквально — по обстоятельствам. Выразит горькие сожаления — молча или вслух, мешая слои или сосредоточившись на каком-то одном — тоже по обстоятельствам. Завяжется спор про козла и капусту, выяснение, кто кому что сильней сломал — дело бесполезное, зато эмоционально насыщенное. Вы скажете: — "Психотерапия и реабилитация", он оскорбится и в своей манере уведёт вас от идей столь цивилизованных и скучных. Будет размахивать внушительным сроком своего существования — непременно с ремаркой "Люди столько не живут" — и всякое число прозвучит неубедительно, потому что он включит режим "Навеки семнадцать", едва поймёт, что может себе позволить. А вы представляете, что такое "Навеки семнадцать" в его исполнении. Какое-то время вы будете очень счастливы. Чтение как способ говорить о личном, не сболтнув лишнего, беседы о красоте — продвинутый образовательный курс и театр одного актёра для долгожданного адресата, прогулки по скверам бесконечного Анквеллена, музыкальные экзерсисы — чтоб жизнь мёдом не казалась, долгие исповеди, горячая еда — прямолинейное проявление заботы, успокаивающее скорей вас, чем его. Потом он начнёт оглядываться по сторонам, а произойдёт это быстро, и расстановка присутствующих и отсутствующих фигур на доске покажется вам до одури знакомой. Ему, разумеется, тоже. Не отпускать его на переправу вы не сможете: у вас рука не поднимется перекрыть ему кислород — по крайней мере до короткого замыкания в вашей отнюдь не холодной голове. Он даст вам честное слово, что не исчезнет, не попрощавшись — скажется шок от последствий предыдущих побегов. Но что такое честное слово? Какие за ним гарантии? Куда и на сколько лет уведёт его причудливая география Высокого берега? В прошлый раз он ушёл по трассе — она существовала для него так же, как станция для вас и карусель для меня. Не спрашивайте, откуда я знаю. Сейчас трасса тоже будет — она всегда будет. По ней-то он и вознамерится утечь.
Джулиан бросил вёсла и перебил меня:
— Пусть сначала докажет, что его не ждут сума, тюрьма и...
Кажется, ему очень не хватало термина "порномистика".
— Ну вот, пожалуйста, — выдохнул я. — Вот здесь у вас и случится короткое замыкание. Это неизбежно — против себя не попрёшь. Он тоже не попрёт против себя, особенно пока вы рядом, что в общем прекрасно, а в частностях — хихикаю, воображая забористое кровоизлияние в атмосферу Анквеллена. Но мне не хихикать, а плакать надо, чтобы вы не забыли мои слова.
— Я понял вас, — произнёс Джулиан быстро и отчуждённо. — Не беспокойтесь. Я умею отпускать на волю. Лучше, чем мне бы хотелось. Лучше, чем стоило бы.
— Ага! — вырвалось у меня на октаву выше, чем я ожидал. — Умеете! Насильственно изъяв себя из игры — собственноручно или как получится, с аккуратностью фармацевта или цирковым размахом, с попутным ущербом и эпистолярными заклинаниями разной степени испепелённости... То, о чём я прошу вас, гораздо сложней. Полагаю, с вашей точки зрения я прошу о невыполнимом. О невозможном.
— Мозель, вы ещё ни о чём не попросили.
— Вы уже поняли, но заслоняетесь. Итак, настанет момент, когда вам померещится, что меня уже нет, что мне ни жарко, ни больно, ни холодно. Вы сдержите или не сдержите дурные увещевания: — "Жертвы нужно уметь принимать". Перепутаете закат с восходом, север с югом, причины с последствиями, лес с летящими щепками — и будете по-своему правы. Ужас перед утратой переродится в клятву: "Ты никогда отсюда не выйдешь". Поворот за поворотом, черта за чертой — вы окажетесь в зазеркалье, где единственный выход — убить свой центр мира, чтобы с ним не случилось чего похуже. Вы поверите себе — настолько, что он вам поверит. Чтобы не влюбляться в навязчивые идеи подобного сорта, нужно быть скроенным по другим лекалам. Я не железный, с моими лекалами всё ясно: Танатос без Эроса — деньги на ветер, но и Эрос без Танатоса башню не сносит. Так, последние шесть слов — бездонный шедевр, в ином антураже фурор обеспечен, а вообще извините. Нет, я раскаиваюсь не в том, что оперирую нетленными баянами, а в том, что допускаю фривольные намёки — это сейчас излишество, если не кощунство, но я не пру против себя ни в каком обществе — со всеми вытекающими. К чему мы пришли? Вы поверите в то, что готовы его убить, но по факту в вас слишком много человечности. Я говорю не о той человечности, которая синоним милосердия, даже не о той, которая равняется способности ошибаться и поддаваться слабостям — хотя этого добра у вас навалом. Я имею в виду сознание, стремящееся к обособлению от биологии. Свою легендарно обворожительную сестру вы однажды назвали силой природы — ваши метафоры никогда не берутся с потолка. Она позаимствовала у цивилизации лишь гардероб — вы возвели противоестественность в абсолют. Поэтому, не являясь женщиной, вы кому угодно пасть порвёте за покушение на право прерывать беременность, ибо не терпите отсутствия выбора, не прощаете мирозданию насилия биологии над волей, строите длинные логические цепочки и знаете, что если подавлена одна группа населения, на очереди следующая... Но инфантицид — не ваша трава, особенно если речь о том, про кого вся ваша сущность орёт — "Моё!" — иногда перебиваясь рефреном — "Привести домой!". В общем, вы заставите себя отвернуться, разжать руки — позволите ему ускользнуть, и в сгустившихся сумерках не заподозрите, что он бежит не от вас. Вы найдёте единое русло для смертоносной энергии и привычки спасать: обратите оружие на себя, а он рванёт прочь, отчётливо понимая, что несётся по граблям, захлёбываясь этим пониманием, но продолжая наматывать километраж. Знаете, что хуже всего? При очередном ремейке сего сюжета бегство будет мучительным и бесполезным — и это на фоне расклада, допускающего иной исход! Поэтому я делаю ставку на невозможное. Я прошу вас вспомнить обо мне в момент короткого замыкания. Не уйти с дороги, бросившись в Ахерон, Лету, Стикс или первую попавшуюся лужу, которая станет сенотом и выплюнет вас на станцию, а сделать для него то же, что делаете для меня. Вы должны проводить его на другой берег.
Джулиан молчал, пока лодочный нос не ткнулся в рыхлую землю. Отвесная стена, которой я подспудно опасался, обернулась крутым склоном с вырезанными в почве ступенями.
— Кажется, вы не увидели во мне таланта к инфантициду, — глухо произнёс мой спутник, когда мы втащили лодку на сушу, — что в нынешней ситуации как минимум странно.
— Зато я увидел талант быть в правильном месте в правильное время. И неизжитую потребность привести мальчика с пристани домой. Поймите, для меня Высокий берег воплощается в карусели, которая всегда возвращает в Анквеллен, но позволяет разогнаться до головокружения и спрыгнуть, положившись на удачу. Если бы вы отказали мне в помощи, я бы так и поступил. Однако, находясь в непосредственной близости от вас, я видел насыпь с рельсами, очень похожую на ту, что тянулась мимо Холодных маяков. Выход моего любезного брата — очевидно трасса. Без вас он к насыпи не вырулит. При вашем участии мы уйдём из Анквеллена одним маршрутом. Оба — живые. Вдумайтесь, какие перспективы это открывает.
 С похоронной неспешностью преодолевая ступени, Джулиан избегал смотреть мне в лицо и шёпотом предрекал, что Высокий берег схитрит, спрячет насыпь, а мне придётся сигать с карусели и убеждаться в том, что незримые вершители судеб нескоро устанут издеваться над чрезмерно раскатавшими губу индивидами, даже если губы у означенных индивидов — скульптурный шедевр и чистой воды непристойность.
— Настроение вы мне подняли, — прервал его я. — Но что насчёт пакта?
Он не ответил.
Кончилась лестница, небо бурлило ошеломляюще близко. Справа, за тюлем мороси, мерцала карусель. Джулиан посмотрел на неё зрячим взглядом:
 — Не стану припоминать свои проницательные замечания о том, что вам нужна лошадь-качалка, а не кабриолет.
— У вас появилась альтернатива, — протянул я. — Это меняет дело.
— Это ничего не меняет, — отрезал он с улыбкой из каталога пассивно-агрессивных. — Каждый — сам себе фатум. Вы же в курсе, за каким катраном мне понадобилась станция, которую вы, полагаю, не видите.
— Зато я прекрасно вижу насыпь.
— Где? — резко выдохнул он.
— По левую руку.
— Хорошо. Станция в другой стороне — за вашей каруселью. Не знаю почему, но мне бы не хотелось вести вас туда. Я с прошлого лета боялся, что вы об этом попросите. Идею с насыпью я воспринимаю как авантюру на грани предумышленного убийства, но риск случайно затащить вас на платформу вышибает из лёгких воздух.
— Что и требовалось доказать, — ухмыльнулся я, взял Джулиана под локоть и двинулся туда, где над разнотравьем и гравием поблёскивали рельсы.

— Я по-прежнему считаю, что осваивать вождение вам следует с ковролином вместо асфальта, — сказал мой провожатый у подножия насыпи, которая для него не существовала. — Хотя с учётом вашего прискорбного выбора друзей, предосторожности не помогут: вдоль любой трассы развернутся поля хищного, но обольстительно пламенеющего мака. Конечно, вам нужна не безоблачность нынешнего Анквеллена, а ветровое, исступлённое небо. Добавлю от себя: в идеальном мире влюблённые небеса будут кидаться под ваши спины, когда вы падаете.
— Я настолько тронут, что вместо прощальной речи выдам параноидальный императив, — отозвался я, ужаленный внезапным озарением. — Не оставайтесь ждать на Высоком берегу. Отправляйтесь назад, как только я исчезну.
— Опасаетесь, что станция втянет меня раньше времени? — понимающе кивнул Джулиан.
— Об этом я даже не подумал. Что ж, значит у вас два повода поторопиться с возвращением на пристань. Предпочёл бы не ощущать на языке привкус, который оставят эти слова... Я ни с кем здесь не сталкивался — только эхо моего голоса однажды будто подменили, хотя, признаться, я горячо желал встречи, а после того, как у Северных ворот появилась новая фреска — надеялся на неё. Но в местечках, подобных этому, нельзя предугадать, какой магнит сработает, какой забарахлит, тем более нельзя поручиться за положительный или отрицательный заряд возникшего из тумана магнита.
— А мирный характер земель за рекой — пожелание, но не личное свойство Высокого берега, — мой провожатый прикрыл глаза и улыбнулся одной стороной лица. — Наводки по касательной, неслучайная лексика, филигранные эвфемизмы — деликатность интригана и заговорщика. Я вами горжусь, но по бестактному помелу буду скучать не в меньшей степени. Предупреждение принято. Последняя мелочь: отравой нужно меняться, а не отдавать безвозмездно.
Когда он протянул мне пачку, пересекшую две  — включая реку, три — границы, я почти испугался:
— Вы что, вообще не рассчитываете на удачный исход моей авантюры?
— Рассчитываю, потому что больше рассчитывать не на что. Вы хотите обыграть мироздание, заставить его принять ваши интересы за основу бытия — я с вами солидарен. С сигаретами я расстаюсь из побуждений сентиментальных: рано или поздно кто-то попросит закурить у вас — и вы предложите эту винтажную дрянь. В Анквеллене дымовых шашек невпроворот, как и прочих искушений повседневности. Разве что маковых полей я пока не видел, из чего заключаю, что горожанам они не нужны, но есть вещи, от которых знающий не зарекается.
— Не зарекаясь, не зацикливайтесь на опиатах, — хохотнул я.
— Юноша, — сказал интеллигент с червоточиной, — не треплите мне нервы.
— Что ж... — я обернулся к насыпи. — Прощаться воистину бессмысленно, ибо я уже не надеюсь на прекращение наших якобы случайных свиданий на перекрёстках...
Тут Джулиан вышел из себя — совершил то, чего никогда прежде не совершал — порывисто меня обнял и прошептал:
— Да хранят тебя все, в кого трудно поверить, и кому ещё трудней доверять. Ты получишь своё шалое счастье, свою вымечтанную свободу. Я сделаю всё, о чём ты просил. Чего бы мне это ни стоило.

По скользкому от дождя склону я вскарабкался, цепляясь за пробившиеся из-под гравия травы с жёсткими, разветвлёнными стеблями и замшевыми листьями. Не оглянулся, хотя ни эпизод, ни действующие лица не располагали к суевериям с античным душком. Побежал между рельсами, пружиня на разбухших шпалах и думая, что если за мной увяжется трамвай, будет смешно, однако ещё забавней получится, если выяснится, что я увязался за трамваем. Иначе говоря, я был предельно взвинчен, наэлектризован до слёз, и плевал на свою эмоциональную подвижность с высоты насыпи над обрывом.
Я мчался, соперничая со скоростью вращения моей карусели. Око темноты прямо по курсу росло и подскакивало в такт бегу. Червоточина — расхохотался я и нырнул в неё.
Шпалы исчезли где-то в туннеле.
Под рассеянный свет я вышел прогулочным шагом. Горьковатый, весенний воздух утолял жажду, млечный туман клубился внизу и ластился к коленям. Изменчивая — каменистая, песчаная, цветущая — насыпь была полосой прилива, серпантином, мостом, пирсом, карнизом, перроном, молом у входа в порт, берегом над заливом, лезвием бритвы, лунной дорожкой.
Я знал, что иду во плоти через пространство, которое ты называешь пограничной зоной. Знал, что будут ещё ключи, переправы и карусели. Будет живая вода вместо открыток и трёпа с концентратом отсутствия, потому что зажжётся на горизонте влюблённое небо, которое не рассадит нас за разные парты и бросится под наши спины, когда мы вознамеримся падать. Знал, что один из нас скоро догонит другого.
У этой истории нет финала.

___________________________

Снайперская иллюстрация отсюда: https://www.instagram.com/revol4357/?utm_m