Узел 9 - последний. Pleamar

Басти Родригез-Иньюригарро
— Наклейка 6+, значит, — рвано смеётся самопровозглашённый бармен и не глядя разливает по стаканам жидкую ночь. — Нет, тебе тоже не светит. Не в этом мире. Разве что на рот...
— Пусть сначала поймают. Живым не возьмут, а мёртвым я быть отказываюсь.
Под декоративными балками реет разнокалиберный выводок. В дальнем углу маячит птеродактиль крупный в сравнении с мелкой шушерой, но по факту компактный и на фоне дурной компании ладно скроенный. Зачем нарисовался? Он в свободном полёте, в отличие от пары особей, которые держатся ближе к стойке.
Они похожи друг на друга как разлучённые siblings, как фрагменты одной мозаики, но надо быть слепым и глухим, чтобы их перепутать. Челюсть первого сведена судорогой, он давно молчит, но его дыхание не безобидней голоса. Второй жрёт что дают: как начал на изломе зимы, так и не прекращает. Говорит за двоих, отпечатывает на сетчатке глаз третьего. Он ещё не сформировался, не вырос, но он уже есть.
Птеродактиль со сведённой челюстью испещрён стрёмного вида болячками, диспропорционален, по-змеиному гибок, неприспособлен к воротам — в том смысле, что ни в какие не лезет — и вопреки логике очень красив. Хвост его усеян шипами и обмотан вокруг предплечья самопровозглашённого бармена.
— Не врёт, но патологически не договаривает... — с пристрастной нежностью шепчет сгусток сияющей эктоплазмы, гладя крылья содержательно безмолвного и на редкость хищного ящера. — Дай ему договорить.
— После всего, что слышал новорождённый стервец?!
Театральная пауза взрывается двойным воплем:
— Будет стерео!
Свежий элемент стерео-системы подлетает к потолку, пикирует, цепляет волосы присутствующего во плоти, повторяет манёвр.
— Он хочет имя, — дешифрует блудный дух. — Твоё. Без разницы какое. На местоимениях дальше не поедем.
— Зачем? — офигевает самопровозглашённый бармен. — Я у него закадровый персонаж. По большей части. Пусть вот этот красавчик за меня отвечает, — он встряхивает рукой, вокруг которой обмотан шипастый хвост, резко запрокидывает голову, цепляется за стойку, смеётся, кивает в дальний угол зала: — Да хоть вон тот, мне до канделябра!
Конечно, так дела не делаются. Выводок — единое целое, но нельзя отнимать у ребристых "птичек" право летать по одиночке. С минуту он смотрит в глаза новорождённого стервеца, слушает нарратив в быстрой перемотке. Оборачивается на лестничный винт, переглядывается с тенью мёртвого приятеля. Ухмыляется. Выплёвывает:
— Пьяная вишня. Забористая черешня. Наречие любимого врага оставляет пространство для вольностей перевода. Приторно, пошло, не уникально. Кушай, не обляпайся. И запомни: не по одному болотцу разносились, не одно болотце пережили...
— Он помнит, помнит, — хихикает сияющая эктоплазма и присвистывает: — Ты каскадёр.
— Я капитан очевидность.
— Тоже верно, — блудный дух раскидывает руки, приманивает мелкокалиберный рой словно мошек на лампу, но тут же возвращается к ящеру, чьё молчание — оборванный жгут из музыкальных дорожек: — Мы думали, что знаем, к чему он клонит. Потом случился девятый вал. Скажешь, война войной, а многоточие, уготованное этой сирене, никуда не делось, но посмотри на нас: картина зелёным и фиолетовым, барная стойка в очередном не лишённом обаяния чистилище, взаимный паразитизм и обоюдная недосягаемость, диктуемая несходством состояний. Это и есть многоточие, к которому сей великолепный стервец якобы стремился. Меж тем новорождённый дрейфует в облаке газа, которое выдохнул временно онемевший. Вклинивается между словами. Рассказывает, что было после? Несомненно. Что было до? Местами неоспоримо. Что шло параллельным курсом? Само собой. Но если поддаться искушению хронологией... Второй вступил за несколько страниц до конца партитуры первого и намерен умолкнуть, не дожидаясь коды, которая — хоть убей, хоть убейся — требует лёгкого, но судьбоносного смещения акцента.
— Ритуальной выдачи желаемого за действительное? — дёргает углом рта тот, кто частично откликается на позывной Drunken Cherry. — Вот уж чем выводок ещё не занимался...
— Может, и не займётся, — усмехается тот, кто по настроению откликается на имя Мозель. — В лучших традициях расскажет что есть. В свете пойманного эфира ничего нельзя исключать.
— Не верь я каждому твоему слову, счёл бы эфир инъекцией синтетического смысла.
— Настаиваю на избитом понятии "искусственное дыхание", но с пометкой на полях: оно не искусственное.
— Кобальт на стенах, строчка про ушедшего в закат и двухкомпонентная река всплывают картинками из забытого сна. Остальное — глухо.
— Центурион спит, служба идёт, отмычки размножаются, — фыркает сияющая эктоплазма. — Не прикидывайся шлангом, чёрная мамба! Разве гусеница не вложила тебе в карман связку ключей от сего безымянного бара и собственного жилища? А ключи от квартиры твоего преданного вассала ты в руках никогда не держал? Надо же, язык не повернулся на "царевну-лягушку", вылез альтернативный шифр. Беда с ними — с "отбитыми романтиками, ныряющими в болотце без позывных, зато с простреленным сердцем", чуть не пробилось "Северное сияние", которое не столько небесная иллюминация, сколько водка с шампанским. Забавное дело: наш с тобой мини-бар уже не мини. Разросся тихой сапой. Над кем спичкой не помаши — полыхнёт спирт. Пират во льду сам докатился — примотал себя к посредственному, но популярному рому ассоциативной цепью, а вот царевну-лягушку удостоил алкогольных аллюзий ты. Ой, опять язык повернулся! Нет у меня ни жалости, ни совести, но суть не в моём аморальном облике, а в ключах, за которыми болотце и лихорадка, безвоздушные замки и нейтральные полосы, колотый лёд и блуждающие кошмары, пограничный туман и ветер свободы. К слову о последнем. Хочешь, фокус покажу? Сдвигай стаканы.
Обтёсанный прибоем камушек падает в жидкую ночь и расцветает экспансивной пулей. Тьма становится пеной, пена — хрустальным светом.
— Ты же его отдал, — буксует пьяная вишня. — Вместе с ладанкой.
— Прибой выносит не только лица и голоса, — напевает блудный дух. — От некоторых предметов тоже хрен избавишься, особенно если не желаешь избавляться. Чего ржёшь?
— Вспомнил мем про бумеранг.
— Кто о чём, — вздыхает паяц со снайперской выдержкой и немедленно затевает отыгрыш по ролям: — Почему ты весь в синяках?
— Из-за бумеранга, — констатирует навлекающая интоксикацию черешня.
— Да выкинь ты его! — блудный дух орёт о накипевшем.
— На, блин, сам его выкинь! — заходится самопровозглашённый бармен.
— Ладанки, используемые не по назначению, слишком часто попадались мне под руку, — продолжает призрак в лекционной тональности. — Так что реквизит не скудеет и не затихает перкуссия. Считаем: сколько нынче позвякивает?
Второй камень с плеском ныряет в незамутнённую отраву. Тьма соседних стаканов взрывается пеной. Приобретает прозрачность. Растворяет и пресуществляет новые дозы.
— Шесть! — ликует блудный дух. — Изобилие по заявкам.
Любимый враг не щёлкает клювом. Донышки взлетают синхронно.
— Я умудряюсь столь зрелищно и осязаемо выпендриваться, потому что нас окутывает ядрёное пограничье, — подчёркивает специалист по воздушным лабиринтам. — Заметь, в дебоше по мере сил участвует твой мёртвый попутчик, вызывающий у меня отторжение, чтоб не сказать панику. Помнишь, как бунтует живая плоть при соприкосновении с трупом? Мозг спокоен и ясен: его приводит в недоумение реакция тела, которое в ужасе. Утробный отклик легко заглушается — например глубокой эмоцией или привычкой — но если глушителя нет, остаётся протестный импульс: — "То же самое может случиться со мной?! То, что я трогаю — нормально?! Несогласен! Это какая-то дичь!". Вот что я испытываю. Нет, мои отлучки затягиваются не поэтому. За кого ты меня принимаешь? Когда я избегал твоего общества из-за макабрического душка в атмосфере? Не знаю, каким сквозняком меня сдувает. Может, я освобождаю пространство для того, кто идёт во плоти по сердечным жилам пограничной зоны или постепенно в него вселяюсь — борюсь с внутренней разобщённостью, стремлюсь к панорамной точке обзора, потому что вездесущность без оной — не то, чем можно щегольнуть в истинно богемном обществе. Замечательно: говорил о пирате во льду, переключился на себя. Итак, тебе с него не жутко, потому что — чудеса в решете — он вызывает у тебя чувства более сильные, чем у меня. Это предложение имело бы смысл, даже закончи я его на пять слов раньше. Плюс рецепторы, отвечающие за оценку интенсивности кошмара, у тебя давно сбрендили на почве прискорбно близкого знакомства со всякими голодными маяками, а также длинной истории подозрительно страстных шашней с очаровательным явлением — истории, которая отныне и впредь проходит под кодом "порномистика". В нагрузку ты уважаешь право своего мертвеца на неполноценное присутствие, потому что — чудовищная ошибка мышления — равняешь его со мной. Право на избирательное зрение, на микрокосм, в который не лезут новые лица, ты тоже уважаешь, потому что — ещё одна ошибка — равняешь его шоры из непрозрачного льда с нашими цветными стёклами. В довершение ты с какой-то радости решил, что после осеннего выворота утратил проводящие свойства и стержень личности впридачу. Милый, а почему ты, собственно, так решил? Битумный глянец на руках не глючится? Очаровательное явление за нитку не дёргает, ибо выворот спровоцировал такую взрывную волну, что нащупывать тебя придётся заново? К слову о битумном глянце: ты к нему привык, вот и глаз не цепляется. Что, психанул? Перчатки на складе реквизита искать? Или не будем маяться дурью? Имей в виду, я ничего не имею против fashion-дури... Ну что я тебе рассказываю. Последний штрих: в глубине души ты не сомневаешься — ресурс твой не вычерпан, но русло, в которое он хлещет, никто в здравом уме не назовёт мирным и предсказуемым. Посему ты бледнеешь, медленно осознавая, чем подпаивал приятеля всю ночь, а теперь, кажется, обработал тот факт, что я приложил руку к подпаиванию. Слушай, это звучало бы трындец как тревожно, если бы ему хоть что-то могло повредить. Но я сказал своё веское слово, верней, много веских слов: в его положении нечего усугублять. Не поручусь, что нельзя подменить один обволакивающий кошмар другим, но усугублять — нечего. Даже мы с тобой не справимся. Ты намерен ответить, что не представляешь, с какой стороны к нему подступиться, я намерен возразить, что ты не лжёшь, но у тебя, по видимости, разум в огне, впору тряхнуть мелодрамой и выдохнуть: — "К барьеру!". Вы спутались и не распутались за диваном-роялем, на берегу лужи-озера, в мангровых корнях и тому подобном пленительном антураже. Про то, что спустя год ты втащил его в жерло воронки, а он позволил себя втащить — вообще молчу.  Теперь табличка "Выход" не просто мигает — полыхает: он не теряет тебя из виду, когда ты в пограничной зоне. Вот если бы ты переставал для него существовать, пересекая черту — тогда бы и я развёл руками. Всё, надоело про морской бой и страсти по отражениям в ручьях. Буду при огнестрельном — вернёмся к теме. Не только к этой. Хочешь, ещё фокус покажу? Фиксируйся.
На стойку шлёпается сигаретная пачка. Вся в выцветших заломах. Вскрытая позже приобретения — бумажный срез почти не истрепался. Обоняемая. Осязаемая.
— Это, как ты понимаешь, тебе, — комментирует блудный дух.
Присутствующий во плоти с сомнамбулической медлительностью вытряхивает сигарету. Закуривает с тринадцатой попытки и находит результат удачным ввиду амплитуды, которую выдают и руки, и корпус.
Тот, кто по настроению Мозель, а по сути сверкающий гранями несовершенства кошмар, не отпускает шуток про тремор, переходящий в пляску святого Вита. Не превращает кобальт в холодную гладь залива, взбешённый реакцией, по его мнению, неоправданной. Даже не предъявляет традиционных претензий за избирательную скрытность. Громко думает — будто проигрывает в сознании ноту за нотой — но прикусывает язык без костей. Поразительная чуткость. Перенасыщенное безмолвие. Неоднородное. Неоднозначное.
Тот, кто спустя рукава прячет имя за позывными, думает, что разревётся на первой затяжке, но ограничивается несколькими спазмами в гортани.
Нет, не ограничивается.
Запруды под веками нет. Есть нечто иное.
Он путает очерёдность реплик. Шипит:
— Это всё из-за тебя! — и только следом: — Что у меня с лицом?
— Как в лучшие времена, — отзывается блудный дух.
— И куда я его понесу?
— Проблема. Срочно прячь. Посмертная маска гораздо приличней.
Дело приобретает отчётливый запашок керосина. Проносится лаконичная вечность, то есть проходит около минуты.
— Как тебе контрабандный дым? — осведомляется сияющая эктоплазма, словно после передачи пачки не прозвучало ни фразы.
— На болотце таким не разживёшься, — действующий преемник пирата во льду жадно затягивается и приканчивает сигарету. — В безвоздушных замках тоже. Нестеснённости в средствах мало для подлинного шика: "бюджетное" подражание роскоши выглядит жалко, но подвох в том, что деньги способны раздуть убожество до монструозных масштабов. Богатство — личное свойство, не привязанное к балансу на карте. Кажется, я цитирую Кокто. И я вновь капитан очевидность.
— Ты капитан высокомерие. Не останавливайся. Что ещё скажешь?
— Скажу, что моим убийственным ботинкам далеко до эталонных. Девятьсот спиралей по шоссе. В сторону, обратную направлению движения. Отсюда и присказка о рухнувшей планке.
— Ты понимаешь, что говоришь не о ботинках и сигаретах? — шепчет сияющая эктоплазма, словно прощупывает пульс. — Планка твоя заявлена в рефрене "У вас столько нет", а сеансы насильственной девальвации... Вот уж где воистину проступает нездоровая тяга к самоистязанию.
— Брось, — недостаточно пьяная для таких диалогов вишня скрещивает руки. — Просто не так уж много у меня перспектив.
Первое значение слова "триггер" — спусковой крючок. Они нажали на курки с разрывом в секунду: лексический выбор неосторожен, урон обоюден, но свалиться подстреленными и проржаться — не вариант, потому что виски прошивает иной сигнал.
Блудного духа сдувает.
Мгновенно сориентировавшись, последний чеканит, не считаясь с дуэльным кодексом:
— Всё. Ты вынул мне сердце и достал меня до печёнок. Секундантов не приводи. Разве что сами увяжутся... — капризные губы кривятся в нарочито похабной ухмылке: — Кто я такой, чтобы осуждать кровавые оргии? Хохмы в сторону. Жду тебя на рассвете.
— Где? — спрашивает персонаж с черешневым псевдонимом у табурета, на котором только что сидел его лучший друг.
— Повсюду, — в звенящем затишье мерещится призрачный шелест.
— Назовёт координаты — появится шанс рассчитать время рассвета, — он обращается к любимому врагу и прикидывается, что шутит.

Уйти — значит превратить минувшие часы в мелкую бусину кумулятивной бессюжетности, но оставаться незачем. Что-то происходило. Произошло. Теперь ничего не происходит. Невыносимый штиль сминает объём в плоскость, спираль в линейку, голос в бумажный лист. Ничего не произойдёт, ничего не сдвинется.
— Это и есть непоправимое! — визжит он, впиваясь ногтями в шею.
Постыдная слабость. Забытая роскошь.
Рассвета не будет.
Наступит окоченевшее утро, но не рассвет.
Тянется пограничная ночь, махровое безумие стелется полосой прилива, но самые тайные тропы никуда не ведут, самые шалые песни — лишь звук, который мерцает и гаснет в монотонности плотных как расписание, пресных как вата дней.
Он пошатывается на пифийской треноге — ошибка сапёра, неполный набор ошмётков, пленник бесконечного тоннеля, ломехуза, меняющая муравейники и не желающая в них жить, венерина мухоловка, находящая охоту ради бренного корма неудовлетворительной, зеркало мира, заподозрившее, что отражать не значит дарить бессмертие, носитель обманчиво юного, экстатичного и порочного личика, с которым он не может расстаться и которое срочно нужно куда-нибудь деть — он раскачивается на табурете и машинально, не задумываясь о том, что делает, принудительным, то есть шулерским методом катапультируется дальше, ещё дальше в млечный туман, через который бредёт, дышащий солью и горечью, замедляемый толщей большой воды, опутанный склизкими, мутно зелёными парусами затонувшего галеона, электризуемый безмолвными молниями, окружённый крылатыми тварями, улыбками рыб-фонарей, мотыльковыми призраками и жёлтыми бабочками, неуместными и броско нарядными, словно идолы синкретических культов. Он поднимается по спирали и опускается глубже, глубже, глубже, пока его слуха не достигает:
— Не спи, замёрзнешь.

***

Он узнаёт гусеницу по контрольному поцелую в лоб.
Отталкивая забытьё, сбрасывает с кушетки подушку. Кивает с уважением:
— Смешно.
Скульптура под бушпритом рассекает млечный туман: лик её невозмутим, но белые лунки на подбородке — следы ногтей — обведены воспалённым пурпуром.
Гусеница смотрит на него — оценивает пограничный километраж. Он смотрит на гусеницу, произносит надтреснутой скороговоркой:
— Я в порядке, не кидай в меня аскорбинкой.
— Если ты остался без крыши над головой, так и скажи, — вздыхает хозяйка безвоздушных замков. — Но от рекамье придётся избавиться. В сексе на смертном ложе есть нечто прогоркло-цитрусовое, но натыкаться на подобные кадры и бояться приблизиться, не зная, в который раз "фух, показалось" не состоится — немного чересчур даже для меня.
Он без поцелуя прижимает её руку к губам, выражая понимание и неподдельное сожаление. Оспаривать гусеничные выводы о причинах одинокого сна в её квартире он будет потом. Отрицать, что она прервала именно сон — вообще не будет. Разве что новорождённый птеродактиль восстановит истину в деталях... Не до того.
За спиной хозяйки безвоздушных замков — полумрак круговой анфилады, чуть тронутый охрой бра. За окнами — ночь. Январская, неподвижная ночь в начале марта. Неподвижная? Рот стремится к асимметрии.
Он прислушивается к подземным толчкам, с которых начался вечер. К нынешнему гулу. К грядущему оползню. К себе.
За окнами — цветная мгла. Бульвара нет, но есть древесные призраки. Кроны подсвечены красным, зелёным, фиолетовым, синим. Это светодиоды.
Красным. Зелёным. Фиолетовым... Он улыбается медной вспышке электрического разряда.
За окнами — город, две трети которого уйдут под воду.
За чертой, которой нет — открытое море.

На лестничном винте у него темнеет в глазах. Это не предвестие обморока, это привет лихорадочной осени — зрение так же чудило во время охоты.
Он идёт на приманку витального жара, но радиатор — не тело, температура которого выше комнатной, а тень любимого врага. Заложник безветрия по-прежнему за стойкой (которой не видно), на крайнем табурете (который едва очерчивается) — факел во мгле, лакомый фонарь, вожделенный маячный огонь.
Темнота разжижается, когда цель оборачивается.
Он переводит стрелки — на без четверти двенадцать. Полдень и полночь — две стороны медали, точки одной оси.
Любимый враг запрокидывает голову и беззвучно хохочет. Он выходит из берегов:
— Настала ночь пыток выдержками из энциклопедии! Port Royal, бывший Puento Caguay, рукой подать до Santiago-de-la-Vega, который новые островитяне — ребята простые и прагматичные — переименовали в Spanish Town, ибо не выговаривали. 1692 год от рождества Христова. 11:43 по местному времени. Землятресение, наводнение, оползень: 13 акров тупо съезжает в море, ещё 13 накрывает цунами. Океан слизывает дворец, в котором допивался до цирроза экс-пират, вице-губернатор Ямайки. Могилу тоже смывает, ибо нехрен валяться падалью. Четырёхлетнее опоздание на похороны, каноническое раздолбайство. На этом фоне затяжка в пять месяцев — королевская обходительность. Затяжка в пять месяцев... Учитывая, что я недавно курил, это звучит смертельно и правдоподобно.
В неимоверных зрачках — больше, чем бешенство, больше чем торжество. Упование. Упоение.
Он ныряет за стойку. Совмещает пласты. Вытаскивает кочующие кошмары в зыбкую явь. Вываливает на пол контейнер льда. Ещё один. Ещё. Ещё!
Грозовой разряд придаёт безымянному бару чёткость барельефа. В набегающих валах, в неистовой пене, в иссиня чёрной бездне полыхают морёные глаза.
Он протягивает руку. Любимый враг отдаётся на милость волны, возносится к декоративным балкам и обрушивается — обрушивает их обоих — в колотый холод.
— Ты нормальный? — срывается с языка. — Ты опять — опять! — повёлся на мои пляски! Как ты можешь мне доверять? Как ты можешь с таким восторгом прыгать на знакомые до последней выщербинки грабли? Как ты можешь быть настолько похожим на меня?
Они лежат, уткнувшись лбами в согнутые колени друг друга. Не в первый раз.
— Пароль на выход помнишь?
Кивок невидим, но не менее осязаем, чем углы и грани, впившиеся в висок, в плечо, в щиколотку. Лёд прилипает к открытой коже, обжигает сквозь шёлковую рубашку, не оставляя влажных следов. Не тает. Лёд под ними не тает!
Нескольких контейнеров мало для сонного озноба, который сшивает двух ходоков за черту.
Сонный озноб. Именно так. Блуждающий кошмар вынесен в явь, пласты совмещены, чего же он хотел? Они следуют одним галсом, остывают на одной витрине. Им некуда идти, парализующий холод — благо, потому что следом накроет иллюзорное тепло. Глубоководная синяя смерть. Глаза уже затянуты плёнкой.

Фонтан стеклянного взрыва разбивает оцепенение.
Это не он — он думал, ему незачем подниматься.
Это не любимый враг — тот вздрогнул рядом с ним.
Гусеница!
Гусеница, о которой он забыл!
Гусеница, которая всегда занимала позицию спиной к бездне!
Он узнаёт в одном из осколков округлый изгиб винного бокала. Прозрачность поддёрнута алым. Не вино — кровь. Порезался? Или бокал треснул в пальцах подружки мертвеца, и только потом она его швырнула?
На битые стёкла и колотый лёд ложится битумное море.

Пошатываясь, сталкиваясь, помогая и мешая друг другу, парочка ходоков за черту встаёт на ноги в упругой траве, в клубящейся млечности, в потоке горького ветра.
— Ни у кого столько нет, — ухмыляется любимый враг и единственный приятель на болотце.
Он возвращает ухмылку. Закашливается. Выплёскивает из лёгких чернильную воду — густую, черешнево глянцевую. Походу это не вода. Не просто вода.
Атипичный герой-любовник оглядывается, словно рассчитывает обнаружить за спиной безвоздушные замки — проклинаемое убежище и обетованный притон посреди ватной мякоти. На мгновение в чертах мученика с готического портала проступает экранная красота гусеницы. Ветер свободы не закрывает ран, которые не хотят быть закрытыми — куда там дневному Анквеллену.
— Что пел твой друг про воздушные лабиринты...
Не вопрос — выдох. Ожидание новой встречи с багряноволосой ламией, на чьей изнанке ходок за черту оставил столько же шрамов, сколько "бедная девочка" — на истончённой коже "отнюдь не благоверного". Чёрт побери, вера заразна. Господи, каким же путём эта зараза передаётся?!
— Скажи мне что-нибудь, — просит любимый враг с прижизненным хмелем. — Хоть слово. На том, другом языке.
На том, другом языке фразы "До скорого" и "Прощай навек" начинаются с одного предлога, произнеся который, он покачивается на паузе пробела, как на канате.
— Я не буду с тобой прощаться, высокородный стервец, — вкрадчиво предупреждает приятель. — Нам ещё историю переписывать.
— Перерисовывать, — хмыкает он.
— Нечем крыть, в манге картинки — главное...
Смех разлетается мотыльками цвета апельсиновой кожуры, броско нарядными, словно идолы синкретических культов. Стайка шаровых молний танцует, линии жара сплетаются змеями, вьются меандрами, плавно закручиваются в спирали, когда в сгущённый туман, в открытое море, в терпкую весну пограничной зоны Морган отчаливает под ксилофон ";Adelante!".

Февраль — август 2021


____________________________
А эпилога не будет.
То, ради чего я думал его записывать, сказано здесь. Остальное — шелуха, вата и понижение градуса.

Какой, драть меня под марселями, эпилог, если у этой истории нет финала, и второй даты тоже нет, и вообще чего ни хватишься — ничего нет, но есть ВСЁ и ВСЯКОЕ.
_________________________________

Итак, спешите видеть, шаблон сломан, я написал роман не за два года, полтора из которых я его не писал.

В феврале я не звал Пограничную зону романом и не любил. А теперь — чудеса в дамбе, которая решето — люблю. И сделаю всё, чтобы увеличить подъёмную силу её крыла. Уже предупреждал: всех задолбаю! Либо бегите, либо наслаждайтесь.

Кто наслаждался, присвистывал, улюлюкал, включал режим recording, устанавливал связи или падал в фейспалмы в процессе роста — тем отдельные долгие взгляды. Разные. Каждому — свой.
___________________________

Иллюстрация скорей всего принадлежит этому автору https://www.instagram.com/revol4357/?utm_m, но если вдруг нет — поправьте меня. Кто прислал мне эту картинку после девятого ошмётка — век не забуду.