Сожжение

Марина Кутина
(Перевод из Л. де Лиля)

Шёл семнадцатый век, девятнадцатый год. Был июля шестнадцатый день.
И послушный и мирный довольный народ охраняла епархии сень.
Небо божье сияло своей чистотой, в ожидании звона шмелей,
Колокольного гула, что словно густой, полный блага священный елей.

Ликовал городок, и свет солнца лился, шпили крыш поутру золотя,
И сверкала река, свои воды неся, и играла, как будто дитя,
Монастырских подвалов достигли лучи, привидений нарушив покой,
Озарились каморки, что в вечной ночи, и мосты над поющей рекой,

И созвездие башен, что рухнут вот-вот под воздействием гнёта времён
(Здесь когда-то католиков ярых оплот устрашал их врагов испокон).
Шуму бешеных вод, что разлились окрест, был подобен внушающий страх
Рокот рынков и улиц, пустых прежде мест, на обоих реки берегах.

И толпа заполняла собой тупики, в беспорядочном танце кружась,
Зажимая невольно друг друга в тиски, горожане мутузились всласть.
И тараща глаза, устремив к небесам свои руки, монахи неслись,
С бородами и без и различным цветам посвятившие смолоду жизнь.

В башмаках и босые, в штанах, в колпаках, раздавался скрип старых зубов,
Кавалеры на гордых своих рысаках, не жалея изящных подков,
Гарцевали на остром булыжнике, спесь выделяла их средь горожан,
Благородная кровь проявлялась и здесь: каждый был большелап и румян.

Дамы в юбках прямых, что в каретах сидят, толстяки от изысканных блюд
Раздобревшие, красные, словно гранат, от винца, солдафоны и люд
Победнее, попроще: оставшийся сброд - проститутки, отребье, ворьё.
И у всякого буйно разинутый рот голосит непременно своё.

Непристойности, смех, песнопенья, псалмы, крики, ругань, молитвы и свист -
Раздавались среди этой всей кутерьмы, но куда, Бога ради, рвались
Знать и чернь, стар и млад, худ и толст, пьян и трезв? Отчего всё пошло ходуном?
Все неслись посмотреть, как сожгут на костре одного человека живьём.

Он цепями смирён, он привязан к столбу, и взирает на всё свысока:
На подвижное море - людскую толпу, что озлобленна, лжива, мелка.
Он презрения полн к этой дикой толпе, к этим лицам, что слились в одно,
В своей мрачности важен, уверен в себе, словно большее что-то дано

Сему мученику по сравнению с тем сбродом жалким, что жадно глазел,
Проклинал, ненавидел в своей слепоте, голосами монашьими пел
Похоронные гимны, в азарте хмельном предвкушая тот сладостный миг,
Когда тело охвачено будет огнём, когда первый послышится крик.

И они засвистят, улюлюкать начнут, наслаждаясь агонией той,
Пожирая газами преступника, люд, ощетинясь, поднимет злой вой.
Эти грязные руки погасят свечу, что горела во мгле неспроста,
Лишь осталось огня поднести палачу, занимайте поближе места!

Как же стыдно им было, что тот человек одним воздухом с ними дышал,
Как молились они, чтоб их так же вовек Сатане не досталась душа.
Вдруг поленья сухие огонь охватил, и взметнулся вверх красный язык,
Не встречая препон у себя на пути, живота своей жертвы достиг.

Кожа вспыхнула с треском, как фрукт, что поспел, кровь и жир засочились из ран,
Как ни горд был несчастный, но всё ж не сумел сдержать вопля, огнём обуян.
С волосами, что дыбом стояли от мук, "Боже! Боже!" - он громко кричал.
И монах из толпы вперёд выступил вдруг, словно злая собака рыча:

- Пёс поганый, возьми тебя чёрт! Ты зовёшь того Бога, что сам отрицал?
Гори ярче! Поджарься, ничтожная вошь! Чтоб в аду тебя жгли без конца! -
и от радости дикой он тряс животом, хохоча над горевшим в огне,
Тогда тот, выпрямляясь над дымом с трудом, в недоступной паря вышине,

С горделивым лицом, обгоревшим уже, по которому тёк красный пот,
Посмотрел на него, торжествуя в душе, оценил, какой жалкий урод,
Отвратительный трус и невежда сейчас перед ним, возносящимся ввысь,
И сказал, в раз последний со смертью борясь: "Ни черта коль не знаешь, заткнись!

Это речи фигура, ничтожная тварь! И не боле!" Огонь поглотил
Его тут же, остались лишь пепел и гарь от того, кто исполнен был сил.

Представленье окончено, все по домам разбрелись, и сошла суета.
И забылась одна из обыденных драм. Ветер кости и плоть разметал.