Виктория Диавара. Изгибы жизни

Лайма Дебесюнене
Изгибы жизни

Мемуарная проза (отрывок)

Написать историю своей жизни – сложная задача. Когда сажусь к компьютеру, меня охватывает чувство, будто прошлое возродится. Но, на самом деле, всё получается иначе – возобновляется, поднимается, мелькает как тень, падает как обвал, выползает из тайных уголков памяти, фрагменты смешиваются между собой, чередуются. Но ни моя память, ни память других людей не является кинокамерой, точно фиксирующей события прошлого. Мозг лишь своеобразно возрождает их из фрагментов реальности, хрупких и непрочных, как и моя жизнь. Думаю, что я выбрала прямой путь, но он вдруг отклоняется, поворачивает в другую сторону, и когда понимаю, что сбилась с пути, уже поздно возвращаться назад, слишком долго я шла и не в ту сторону. И так…
В напечатанных здесь фрагментах воспоминаний – первые годы моей жизни в послевоенном Вильнюсе.
Я появилась на свет холодной, хмурой ночью 21 декабря 1942 года в Вильнюсе. Литва была оккупирована гитлеровской армией. Мой отец Викторас Прескенис, родом из села Пувочяй близ Меркине, и моя мать Алдона Жалтаускайте, родом из села Гаугаряй близ Акмяне, надеюсь, были счастливой парой, поженившейся по любви. Но я, конечно, ничего из этого времени не помню. Сколько знаю из рассказов мамы, мой папа скрывался от немцев. Он был комиссаром во время первой советской оккупации, а таких немцы ловили и сажали в тюрьму. Когда гестаповцы его всё-таки поймали, его мать, моя бабушка, вытащила его из их рук за бочку мёда. Бабушка и дедушка в Пувочяй держали пасеку, и мама, рассказывая мне о моих первых шагах, вспоминала, сколько было страха, когда я зашла на пасеку и сунула палец в улей. Видимо, с самого рождения, как говорила другая моя бабушка, мама моей мамы, я была «цекауна Зосе» (любопытная Зося – Л. Д.). Папа тогда схватил меня в объятья, а его мама всю ночь ставила компрессы, варила чай из всяких трав. Я выздоровела. По фотографиям того времени видно, что я была карапузом с сильно искривлёнными ногами. Провинившуюся меня, когда рядом не было матери, тётя называла «вылупившимся дьяволом» и кричала, что я не изменилась с раннего детства: как только я начала ходить, всё время пыталась убежать от взрослых и познавать мир самостоятельно. Мама говорила, что мои первые слова были «я сама», а не обычные «мама» или «папа».
Война подходила к концу, а мой отец, пагубный идеалист, ещё свято верил в волшебство славной утопии «светлого» будущего в Советском Союзе, где нет ни богачей, ни бедняков, только сказочное равенство между богатыми и бедными, и где даже доярка, как говорил Ленин, могла управлять государством. Когда человек свято верит во что-то, никакие аргументы не могут подорвать эту веру. Даже очевидные факты. Массовые ссылки литовцев в Сибирь в первый год оккупации, в которые попал его старший брат Бронюс с женой Оной и мой двоюродный брат Альгис, отец расценил как недоразумение, попытку врагов скомпрометировать вождя Сталина. Он был убеждён, что это делается за спиной «вождя» без его ведома. Викторас Прескенис был не единственным, кто верил в «истину», провозглашаемую «пророками-революционерами». На эту удочку попались многие писатели, учёные и художники в разных странах мира. Даже сейчас, после развала советской империи, такие «верующие» появляются.
Ждали сына, а родилась я, девочка. Решили называть меня Викторией, ведь не знали, будут ли ещё у них дети. Но когда, тринадцать месяцев спустя, родился мой брат, его тоже назвали Викторасом. Когда я теперь думаю об этом, становится страшно, мне было всего четыре месяца, когда моя мать снова забеременела. Но ничего удивительного – в те времена женщины были убеждены, что при грудном вскармливании забеременеть нельзя. Но…
Папа был старше мамы на десять лет, вечный студент Каунасского университета им. Витаутаса Великого, изучавший то литовский язык и литературу, то химию, то экономику и ничего не доучивший, потому что чаще сидел в тюрьме, чем в аудиториях университета. Вместе с Антанасом Снечкусом он был заключён в Девятом форте. Младший сын семьи Прескенисов. Из трех. Первому – Бронюсу – пришлось остаться на ферме, среднего – Йонаса – отправили учиться – он стал учителем математики в гимназии, а третьего, моего папу, мечтали увидеть с сутаной на мессе в костёле. Но советская пропаганда четырнадцатилетнему мальчику промыла мозги, научила верить в чудесные сказки о якобы счастливой жизни у них, существующем равенстве и материальном «благополучии» всех граждан. Как и многие, верившие в идеи коммунизма, мой мечтатель отец принял мир, пропитанный их ложью, за реальность. После возвращения «победоносной» армии и второго взятия Литвы, Викторас Прескенис был арестован и приговорён к десяти годам заключения в Воркуте за измену родине. Недаром говорят, что революция «пожирает» своих творцов, тех наивных людей, которые свято верят в «сотворение» рая на земле. Оппортунисты захватывают власть и превращают свой «рай» в ад.
Моя мама осталась одна, будучи двадцати двух лет, с двумя младенцами на руках – мне было два года, а брату – один. Без профессии, она окончила только Тельшяйскую женскую школу.
Немногочисленные бывшие товарищи отца, осмелившиеся тайно поддерживать с ней отношения, посоветовали как можно скорее расстаться с «изменником родины», ведь та же участь ждала и её, а нас – советский детский дом. Развод был фиктивным, потому что моя мать, к своему счастью или несчастью, всю жизнь любила только единственного мужчину, и это был мой отец. До его возвращения из Воркуты весь её распорядок дня сводился к отправлению ему посылок в лагерь, слезам при чтении его писем и ответам на них. И ещё к фотографированию детей, меня и брата, и передаче ему этих картинок.
Моя мама, Алдона Жалтаускайте-Прескенене, была очень красивой молодой женщиной. Она любила наряжаться и одеваться модно. Её голова была увенчана короной из кос, у неё было бесконечное количество платьев и туфель до ареста отца, а потом, чтобы прокормить нас, она постепенно была вынуждена всё продавать. Как и украшения. Особенно мне нравилось одно шерстяное платье коричневого цвета с приподнятыми плечами и рукавами, по всей длине от плеч до упора с маленькими пуговицами, обтянутыми тем же материалом. Моя мама крутилась в компании писателей, художников и юристов, среди тех настоящих литовских интеллигентов, которые, когда фронт отступил, не успели сбежать за границу или ещё верили, как мой папа, в «светлое» будущее советских людей – коммунизм. Были и те, кто не хотел эмигрировать из Литвы, надеясь, что американцы освободят Литву, не оставят её в «объятиях» Советов, и те, кого оккупантам ещё не удалось истребить за их «либеральные» взгляды. Ни один предлагал маме выйти замуж, женатые обещали из-за неё развестись. Их не испугали двое малолетних детей. Среди них были и советские чиновники. Но она вежливо отказала всем. Помню одного. Мы называли его капитаном, потому что он воевал в Шестнадцатой дивизии. Занимал высокие посты в оккупированной Литве. Когда он приходил, для нас был праздник, приносил деликатесы, видимо, добытые в специальных магазинах, о которых простые люди не были проинформированы. Капитан тайно всячески поддерживал маму, снабжал её талонами на питание, американской одеждой для детей, предупреждал о ссылках.
По совету бывших друзей отца, мама вступила в комсомол, окончила Университет марксизма-ленинизма, а затем была назначена директором Вильнюсского детского дома. Я уже помню себя в том детском доме, что был у горы Таураса. После выхода через ворота по обеим сторонам дома были чёрные развалины – в одной из них осыпались лишь большие груды битого кирпича, а в другой – остовы дома с пустыми дырами вместо окон. Мне нравилось лазить по этим развалинам и изредка выскребать «клад» между осколками кирпичей – остатки разных вещей. Мама строго запрещала туда ходить. И не только это. Мне было категорически приказано не ходить на эту улицу и довольствоваться просторным двором. Но иногда мне удавалось туда попасть... Если удавалось поймать меня на месте «преступления», приводили домой и ставили в угол. Я не понимала, почему мама так волновалась, – я уже была большая и осторожная. Но потом пошли слухи, что один пятилетний ребёнок так погиб – на него упали остатки кирпичей и он задохнулся, пока не нашли его. Глупышка.
Даже мы, дети, чувствовали ту затяжную атмосферу страха, которая окутывала нашу повседневную жизнь. Мы слышали только шёпот: этого увезли, того посадили в тюрьму, того пытали в застенках энкаведистов. Правительство врало народу, что всё идёт как по маслу, зная, что оно врёт, народ понял, что правительство врёт, и из-за страха делал вид, что верит. И всё вращалось вокруг того выдуманного, фальшивого мира соцреализма, где поиск истины стал опасен для жизни. Дрожь охватывает тело, когда я вспоминаю, в какое мрачное время я росла, но другого не было. Пришлось приспособиться. Насколько я помню, все мои ровесники жили почти так же, как и я, делясь полученными от взрослых знаниями о событиях в городе, селе и Литве. Мы называли русских «кацапами», добавляя к этому прозвищу много презрения и отвращения. Нас особенно «увлекла» история о том, как жёны советских офицеров, одетые в ночные сорочки, украденные у вывезенных «буржуев», как будто в вечерних платьях, шли в Театр оперы и балета… И ещё. Приезжают «кацапы» в Жемайтию делать перепись населения, а ни по-жемайтски, ни по-литовски говорить не умеют. Спрашивают у человека, какая у него фамилия: «Как твоя фамилия?» А житель деревни говорит: «Кун сака?» (на жемайтийском диалекте – «что говоришь?» – Л. Д.). Подумав, что это – фамилия, всю деревню записывают как Кунсаковых. Мы с удовольствием делились такими историями. Это было намного интереснее, чем играть в прятки, «класс» или прыгать через скакалку.
Нас, детей оккупированной Литвы, жизнь рано сделала «взрослыми». Мы быстро поняли, что ложь неоднозначна. Это была «священная» ложь, за которую мамы не только не наказывали, но даже поощряли и «награждали» лакомствами. А за настоящую ложь могли наказать поркой или поставить в угол на коленях. Допустим, разбив стакан или тарелку и пытаясь свою вину свалить не других. Мы научились быть осторожными с незнакомцами и притворяться ничего не понимающими дурочками. И ни в коем случае не говорить, что мы ждём, пока американцы придут нас освободить, о чём наши мамы шепчут друг другу, услышав по «Голосу Америки». Мы росли без отцов, тосковали по ним и очень верили, что раньше или позже американцы убьют чудовищного «усатого» вождя Сталина, чьи портреты висели повсюду, и освободят Литву.
<...>
Иногда к моей маме приходили двое мужчин в фетровых шляпах и в длинных плащах из габардина. Они уводили маму, а мы с братом засыпали на диване, дожидаясь возвращения тёти из вечерней школы. Эти монстры в шляпах маму задерживали на несколько дней. Дона (имя тёти, младшей сестры мамы – Л. Д.) оставалась с нами и по вечерам пропускала свои уроки. Мама всегда возвращалась. Я слышала, как она рассказывала своей сестре, что они требуют от неё работать для них, светят лампой в глаза, не дают спать, не дают ни пить, ни есть. Эти монстры в шляпах хотели её сделать «стукачкой». Но мама не сдавалась. Они явно не знали, что, если бы мама не вернулась через неделю, мне пришлось бы забрать из шкафа бутылку, спрятанную в мамином нижнем белье. Мама мне, как «самой большой» её помощнице, доверила секрет – там не просто бутылка, а волшебная. На ней был изображён человеческий череп и две скрещённые кости. Я должна была сначала напоить брата из этой волшебной бутылки, а потом пить сама. Тогда, сказала мама, мы отправимся в волшебную страну, где нас она с папой будут ждать и не будет больше монстров в шляпах. Только я не могла понять, почему мы не можем пить сейчас. Но я не осмелилась спросить. Лишь намного позже я поняла, что это – яд… Мама очень боялась, что её могут арестовать, поэтому решила, что ей лучше видеть нас мёртвыми, чем у чужих.

ВИКТОРИЯ ДИАВАРА (1942 г. р.)
Виктория Неле Прескените-Диавара (Viktorija Nele Preskienyte-Diavara, 1942 г. р.) родилась 21 декабря 1942 года в Вильнюсе. Она – писательница, режиссёр театра, почётный консул Литвы в Мали, автор трёх книг прозы, интересная личность. Она очень много рассказала о себе в произведениях и общаясь с журналистами.
Случилось так, что Виктория Прескените поступила в Литературный институт им. Максима Горького в Москве. Там она встретилась со студентом из Мали (Африка) Гаоуссоу Диавара (1940–2018), единственной любовью своей жизни. Виктория в институте изучала прозу, Гаоуссоу – режиссуру. Они поженились в 1970 году в Москве, преодолев большие препятствия со стороны властей, которые в этом замечали угрозу для них и для советского государства. Потом они требовали, чтобы пара развелась. В 1970 году в Вильнюсе родилась дочь Габия, но власти Викторию не выпустили в Африку к мужу. Им даже было трудно встретиться в СССР. Только после рождения сына Виктораса (в 1978 году в Вильнюсе) в 1979-ом Виктория с детьми уехала к мужу и была единственной женой мужчины мусульманина. Гаоуссоу говорил, что его отец – учитель. Оказалось, что он – имам – верховный священник. У него были четыре жены. Виктория выслала детей учиться в литовскую гимназию в Германии и очень болезненно переживала разлуку с ними.
Виктория и Гаоуссоу Диавара жили в столице Мали Бамако. У них была труппа театра. Гаоуссоу Диавара стал профессором, драматургом и режиссёром, Виктория тоже стала режиссёром. В 2011 году Виктория приехала в Вильнюс на сложную операцию. В 2012 году её навестил муж. Из-за проблем со здоровьем с 2015 года Виктория Диавара живёт в родном городе Вильнюсе. Гаоуссоу Диавара умер в 2018 году от инсульта в Мали. Члены семьи не успели приехать на похороны...
Виктория Диавара – единственная литовская писательница, жившая в Африке...


Литературный журнал «Мятай» («Metai» – годы) в 2020 году опубликовал автобиографию Виктории Диавара «Изгибы жизни».

https://www.zurnalasmetai.lt/?p=11255