Роман Идиот - глубочайшая духовная притча

Эдуард-Владимир Вайнштейн
Опять взялся за Достоевского. Я убедился в том, что в молодости он уже был тем Достоевским, каким я его знаю. Я прочёл его повесть «Белые ночи» 1848 года и рассказ «Кроткая» 1876 года. Этот человек – волшебник. Ещё ни у одного писателя не встречал я таких сокровенных ситуаций и отношений. Он как будто в моей душе подглядел их. Я почти всему нахожу отголосок внутри себя. Но всё же лучше «Идиота» ещё ни одной истории я не читал ни у кого из писателей <хотя и она мне видится как только малая, хотя и настоящая, живая, часть внутреннего мира>. Впрочем, это целый океан. Вот уже год не даёт мне покоя этот роман, его образы, его странная, жгучая лирика. Это столь мощное воздействие заставляет меня предполагать, что … это притча, причём обязательно и про меня, а образы романа – глубочайшие символы. Вот одна, наверное, главнейшая параллель. Известно, что в своей записной книжке Достоевский, сочиняя роман, писал: «Князь – Христос, князь – Христос, князь – Христос» несколько раз. Отсюда следует, и я тоже чувствую это, что, по крайней мере, в некоторых отношениях и главное, в отношении Настасьи Филипповны князь символизирует Христа. И вот главный, сокровенный и трепещущий момент: Настасья Филипповна – это душа каждого из нас, истерзанная, поруганная, обозлённая и всё же в глубочайших и сокровеннейших своих пластах чистая и невинная, тянущаяся и стремящаяся ко Христу, как к своему Спасителю, как к Высшей Правде, как к своему Жениху. И я осекаюсь, я не смею продолжать аналогию до отдельных фраз из обращения князя к Настасье Филипповне на её именинах, до бесколебательного последования князя за Настасьей Филипповной в Петергоф, в этот ужасный и омерзительный шабаш, истинный ад для души этой женщины, до жертвенного следования князя рядом с Настасьей Филипповной до конца её жизненного пути и потом уже за этим концом, в своём безумном, раздвоенном обличии. Конечно, это всё же роман и полной аналогии ожидать трудно и по сюжету, и в образах (скажем, робость, стеснительность, беззащитность князя перед женской красотой, если не являются также символами, хотя и очень симпатичные, но всё же сугубо человеческие, мышкинские черты).
И какой неизъяснимой тоской полон для меня образ Настасьи Филипповны! Причины любой тоски до конца никогда неуловимы (и слава Богу!), но всё же я понимаю, что это тоска и по такому существу, по такой или даже этой женщине, но и по тому сокровенному, что символизирует этот образ. Ибо он символизирует не только внутреннюю, но и внешнюю для меня реальность. … Не стоит считать, что ничего не стоят чувства к Настасье Филипповне. Они много стоят! Они раскрывают целую вселенную сострадания, сострадания и любви. Того сострадания, от которого не мог князь вынести лица Настасьи Филипповны, не мог вынести боли, которая захлынивала ему в душу при взгляде на это лицо. И Рогожин, до умопомрачения любивший Настасью Филипповну страстной, порабощающей любовью, говорил князю: «Вернее всего то, что жалость твоя, пожалуй, ещё пуще моей любви!» Но очень много любви должно быть в сердце, сострадающем злобным, сварливым, уродливым, эгоистичным, приземлённым, равнодушным, жестоким и агрессивным, способном увидеть, разглядеть в каждом человеке чистую, трепетную и прекрасную Настасью Филипповну. О, как прекрасен настоящий облик каждого из нас! И, к слову сказать, любовь князя не избирательна, только Настасья Филипповна и, пожалуй, Рогожин более всего нуждались в ней. Да – и Рогожин. Быть может, самая сильная сцена в романе та, которая последовала за объяснением Настасьи Филипповны и Аглаи, когда князь и эта несчастная женщина, Настасья Филипповна, остались одни. То, что делал в этот момент князь, было, быть может, самым бОльшим, что мог он для неё делать. Я так понимаю князя в этой сцене! Но то же самое делал князь, и оставшись наедине с Рогожиным в самый скорбный момент романа, да, может быть, и всего бытия князя. «Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно; начинал вскрикивать и смеяться; князь протягивал к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрагивался до его головы, до его волос, гладил их и гладил его щёки… больше он ничего не мог сделать!»
Здесь и красавица Аглая, роль которой в произведении для меня остаётся загадкой, кроме того, что совершенно понятно, что князь принёс в жертву своё глубокое чувство к этой благородной и гордой девушке, в жертву потерявшейся и падающей вниз Настасье Филипповне. И в этой гордой и неприступной красавице, в её отношениях с князем, в их утренней одинокой встрече на зелёной скамейке, в том, как Аглая подхватила падающего в припадке князя: «Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искажённым болью лицом, услышала дикий крик «духа сотрясшего и повергшего» несчастного», во всём этом тоже, тоже для меня тоска, чуть не уводящая совсем меня из этого мира.
Много, много ещё чего есть в этом романе, я говорил уже: это целый океан. Многое ещё есть и среди этих четырёх героев … Я, может, кое-что и проглядел даже в том, о чём писал, многое не затронул …, но то, что более всего затронуло меня в романе и то, что сильно волнует меня вплоть до этой минуты (ибо я чувствую, что там пахнет тем, что есть, т.е. реальностью), я выявил наружу.
июль 1993