История нашего родства глава 15. 2

Андрей Женихов
      Автобиография Василия Никитича Добренко.

Родился я 13 апреля 1884 года.
Возможно, что это число и стало роковым во всей моей жизни, как «несчастливое».
Как говорят, начало моей памяти положила смерть бабушки с материнской стороны, которая скончалась в 1887 году, когда мне было всего три года и пять месяцев. Возраст от пяти до девяти лет был моей домашней школой, в которой родители и другие взрослые внушали элементарные житейские понятия и законы, главным образом, что «грешно» и что «не грешно». В том числе и понятия о рае и аде. За что и куда будут сортировать людей на том свете. В возрасте 9-ти лет мать повела меня в школу /1893 год/, в которой я проучился пять лет. Во втором классе проучился два года, так как много времени болел.
С братом (Андреем, примечание составителя) состоял в церковном хоре, пел дискантом. Попутно учитель готовил свой хор, приуроченный к торжествам по случаю коронации царя Николая Второго.
   Не помню по каким причинам, но на одну спевку я не попал, пропустил.
За это меня учитель выгнал из школы, треснув по голове деревянным циркулем. Потом, правда, мать уладила конфликт и я продолжил учёбу. Помню, на одном из экзаменов в классе сидел наш станичный атаман. А начальства я страшно боялся и сидел за партой дрожа, как осиновый лист. Учитель вызвал меня и потребовал рассказать «Символ веры». Я так испугался, что не мог произнести ни одного слова. С возрастом эта боязнь переродилась в чувство подчинённости. Я родился уже вольным казаком-кубанцем,  вырос таким.
   Отец - из крепостных Полтавской губернии, мать - из местных, осевших тут запорожских казаков. Фамилию Добренко носил ещё мой прадед, панский мельник. Отец был у пана дворовым, где каким-то образом нахватался грамоты.
Ушёл он на Кубань будучи холостым, приблизительно в 1867 году, подальше от пана, так как боялся, чтобы царь не передумал о предоставленной крестьянам свободе и не ввёл бы снова крепостного права. Да и купить себе землю отец не мог, на это не было средств. На Кубани же земли были вольные. Но он, используя свою грамотность, определился станичным писарем. И проработал им около тридцати лет, имея землю, хозяйство и даже мельницу. Но кроме как писать и  читать казённые бумаги, ничего больше не хотел, был крайне невежественным и замкнутым. С семьёй держался холодно, казённо, имея какой-то хмурый тяжёлый характер. В доме чаще всего бывал гостем, а не хозяином или воспитателем нас, шестерых детей. Мать с семи лет осталась без отца, прожив в семье со своей матерью бедняцкую жизнь, полную лишений и нужд.
   Когда умерла бабушка(мама моей мамы), мы переехали из станицы на хутор Отрадо-Тенгинский(название хутора добавлено составителем, по воспоминаниям Главчевой Ольги Ивановны. Этот хутор находится рядом с станицей Спокойной. Два населённых пункта практически соединены в одно целое), где мать сама вела хозяйство, периодически пользуясь помощью мужчин-родственников.
Маменька родная! Сколько было у неё житейской мудрости, доброты, терпения. Она была добра ко всеми не помню чтоб она с кем побранилась. Её уважительно называли Андреевной, а по кличке – Пысарькой, потому что в большинстве ходила в старом отцовском бешмете. Да и являлась законной женой станичного писаря. За любой работой она напевала. Порой что-то грустное, заунывное, но иногда и весёленькое. Подражая ей, я забирался куда-нибудь подальше, в безлюдье, в бурьян или кукурузу и тоже напевал, что взбредёт в голову как собственная выдумка. При этом старался придать «песне» складность, то есть рифму. Иногда моё пение обрывалось надолго – рифмы, оказывается, отыскиваются не сразу.
   Я был четвертым ребёнком в семье. Передо мною было трое: старшая сестра и два брата. Младше меня была сестрёнка Люба, которая имела обыкновение без спросу брать сахар и хрустеть им нам в зависть. Мы её упрекали и стыдили за своевольство, пугали грехом и адом, но она этого не признавала. А другая, Поля, была непоседа.
   Мы, братья, были вспыльчивыми и резкими. Хорошо, что уважали мать, которая добротой и кротостью усмиряла наши буйные характеры. После школы отец меня и брата взял к себе в станицу, в станичное правление, обучить письменности. Как мне не хотелось туда! Я приходил в неописуемый ужас при одном слове «атаман», а тут нужно было быть рядом с ним и его есаулами. Станичное правление иногда называли «белой тюрьмой». Почему, я не знал, но в душе такой термин носил.
   Случайно меня выручил учитель, который предварительно договорившись с отцом, приспособил меня в качестве помощника, заниматься новичками.
Около полугода я «проучительствовал» в нашей хуторской школе. Учитель я был, конечно, липовый. Многие ученики были старше меня возрастом. Порой заигрывали со мной как с малышом, хотя на уроках вели себя прилично. Но отец всё же забрал меня в свою «белую тюрьму» и держал в ней, как в карцере. Моя мечта стать народным учителем провалилась. Я не имел права отлучаться от «белой тюрьмы» ни на шаг. Только по его велению мог идти на квартиру, в церковь, или в уборную. На досуге мне только и оставалось, что листать газеты, журналы и какие то скучные книжонки с лубочными картинками. ( Лубочные картинки. Лубочная литература - 1) дореволюционные дешевые и примитивные по содержанию массовые издания; 2) примитивная литература, рассчитанная на невзыскательный вкус (неодобр.).
   За меня перед отцом хлопотал станичный поп Василий, чтобы отдать меня в духовную семинарию. Отец отказался, хотя я не имел ничего против, только бы подальше от «белой тюрьмы». Не знаю, какой бы из меня вышел поп, но в то время я был очень религиозен и богобоязнен. Бог и начальство загоняли мою душу в пятки. В «белой тюрьме» я заболел. Что-то трудно стало дышать. У нас из медицины был один фельдшер на 16 тысяч населения и один аптекарь. Может быть меня и доконала «белая тюрьма», но явилось счастье. В 1902 году отца уволили с должности. Он пришёл в семью, но и тут сделал «тюрьму». Ни хозяйствовать, ни работать он не умел, ругал и корил нас.
Всё это тяжко отразилось в первую очередь на матери. Хозяйство пошло через пень-колоду. Если уж не мог, пусть бы не мешал матери и нам, но ему нужно было во всём проявить власть и нрав.
   Как-то мне попалась книжка «физика». Я в ней ничего не понял и выбросил, продолжая довольствоваться базарной лубочной литературой. Но мечта стать народным учителем не покидала меня. К этому периоду относится моя одна из первых поэтических проб, которую я озаглавил «Злоба». Написана она была на больничной койке. В 1906 отец внезапно умер от ущемлённой грыжи. Оставил много долгов, которые потом матери и нам долго пришлось погашать. Так как старшие братья были на царской службе, то всё легло на плечи мамы и меня, как «большака»( самого взрослого из сыновей, находящихся дома. Примеч. составителя ) в данный момент. Хозяйство, хотя и было незавидное, но вести его нужно было. Семья существовала только им, мельница пошла на погашение отцовских долгов. Читая «Сельский вестник», я многое перенимал и внедрял в хозяйство, помалу становясь «культурным хозяином». Через меня, например, по округе внедрилась люцерна, помидоры и другие полевые и огородные культуры.
   Заскочу немного вперёд. В 1921 году, когда станичная партячейка, давая мне характеристику, написала в рекомендации: <<... ещё в 1905 году вёл пропаганду революционного характера>>. Это было неправдой. До 1919 года я о политике не имел даже мизерного понятия. Видимо мою агро-пропаганду приняли за пропаганду революционную. О всех революционных ситуациях в России до нас доходили лишь смутные слухи, сильно искажённые, которые тут же нашим начальством превратились в крамольный жупел(нечто ужасное, вызывающее страх), в великий грех, который неминуемо привлечёт на казаков «кару Божью».
   Правильно в моей памяти осел лишь факт восстания на Чёрном море под руководством лейтенанта Шмидта. Да и то, только благодаря тому, что я в станичной канцелярии  тайно подсмотрел секретный лист об этом, который кроме атамана никому не доводился читать.
Осталась в памяти некто Брешко-Брешковская, какая-то близкая нашему псаломщику Фивейскому.(Возможно, что речь идёт о народоволке Екатерине Константиновне Брешко-Брешковской, 1844-1934 г.р., разделившей участь В. Г. Короленко).
   В 1906 году мы шли с одним из писарей по станице и я поднял с земли какой-то напечатанный листочек. Напечатан был стишок «Два стана». Забыл поэта, но знаю, что он из рабочих. Не успел я вчитаться в текст, как его вырвал у меня из рук мой спутник Пономаренко.
 - Дай дочитать!- взмолился я.
 - Нельзя.
 - Да его же не революционеры написали, а рабочие.
 - А эти ещё хуже революционеров,– промолвил он со злобой и разорвал листок в мелкие клочки.
Как я узнал позже, такого содержания листки умышленно «роняла» по станице госпожа Брешко-Брешковская, гостья или родственница псаломщика.
   К этому времени относится случившийся у нас кровавый погром. Если в России погромы творились под лозунгом «Бей евреев!», то у нас он вспыхнул под лозунгом «Бей воров!» Как-то на станичном собрании учитель Бреус, сын бывшего атамана, хотел зачитать станичникам для сведения воззвание какого-то священника, касающиеся политических вопросов. Кажется отца Иоанна Кронштаткского. Только Бреус подошёл к столу с бумажкой в руках,кто-то в толпе поймал за руку вора-карманника. Поднялся шум и гвалт. Кто-то зычным голосом провозгласил: "Бей воров!" И началась свалка. В результате по станице насчитали семь или восемь жертв, среди которых только двое были самоосуждены по заслугам, а остальные – совершенно безупречные. Таков был накал у казаков в тот чёрный период истории.
   Как-то в «Сельском вестнике» попалось мне стихотворение за подписью неизвестного мне Демидова. Сколько помню, привожу по памяти.

Что брат было и что стало –
Чудо из чудес,
Словно ярче заблистало
Солнышко с небес.
Это чудо совершилось
В наш двадцатый век,
И на сцене появился
Новый человек.
Человек не знаменитый,
Человек простой,
Он лишь рубищем прикрытый…

Дальше не припомню, так как не сохранил подлинного текста. В ответ я сочинил своё.

Подожди-ка, друг Демидов,
Недалёк тот час,
Мы не то ещё увидим,
Что постигнет нас.
Ты сочти-ка, друг Демидов,
То число ребят
Свою Родину любимых,
Каждый – демократ.
А кадеты, анархисты,
Что они дадут?
Не на славу, а на гибель
Родину ведут.

   Это был мой первый, собственный политический взгляд. Мутный, наивный, полуграмотный, но зато собственный.
До этого я только знал втолкованное в школе и в церкви кредо: «Казак – слуга Государя и защитник Отечества от врагов, как внешних, так и внутренних».
С 1906 года я получал журнал «Дружеские речи» - какая-то смесь монархистов с демократами непонятного толка. Эти «Речи» и преподносили чепуху вроде этого:
«События 9-го января в Петрограде, где указывалось 100 человек убитыми и 222 человека ранеными, произошли в результате досадного недоразумения. Бунтовщики с умыслом подстрекнули войска стрельнуть, чтобы вызвать недовольство царём. Но толпа не поняла и посчитала, что приказ стрелять сам царь-батюшка отдал. Пошли бунты по России, в результате чего государю пришлось поднимать казаков. Донцы усмирили руссаков, а кубанцы – армян и татар на Кавказе.»
А почему утром 9-го января перед Зимним дворцом оказались войска, эта подленькая газетка что-то замалчивала. Так что правды узнать было нельзя. Приезжал как-то раз на побывку наш станичник Феоктист Бородин, служивший в царской охране. В этот период сотня от кубанцев несла службу охраны царской свиты в Петрограде. Бородин довольно скупо об этих громких событиях рассказывал землякам. Когда его станичники спросили:
 - А правда, что было столько жертв, как в газете написано?
 - Куда там! Их тысячами выносили. Навалом!
   С поражением революции 1905 года пошла мода искать какой-то другой лучшей веры. Раз царь не посчитался с молитвенно настроенной толпой, пришедшей к нему с иконами и хоругвями, то вера в Бога чем-то порочна. Так истолковал себе народ. И многие станичники потянулись в различные секты. Ходил о рукам даже какой-то печатный толкователь, что-то вроде брошюрки под названием «Православный противосектантский катехизис», который не столько настраивал  против сект, сколько против неразумных попов.
Я понял, что нужно приобретать собственный разум и при помощи его отыскивать правду. Уселся штудировать священное писание, главным образом Библию. Зная по сельскохозяйственной литературе основы семеноводства, я к своему удивлению подметил следующее: оказывается, что процессы духовного развития имеют какое то сходство с развитием от живого семечка, до взрослого растения. Только в семеноводстве всё просто, а в священном писании много всякого тумана. Как сын земли, я остался верным естественным процессам, а в духовном отношении решил ничего не искать и оставаться с тем, чем уже был наполнен. И ни в какую секту не пошёл, остался с закоснелым мировоззрением.
   В 1914 году возникло станичное кредитное товарищество.
Я там работал счетоводом. Разговорился как то со станичным учителем, очень почтительным человеком, который появлялся только на учебный сезон. А потом куда- то уезжал. Ходили разговоры, что он из политических, возвратившихся из царской ссылки в результате революции 1905 года. Я показал ему свои литературные пробы. От некоторых стишков он приходил в восторг.
 - О, нет, милейший! Вы своего таланта не зарывайте в землю.
Это меня заинтриговало. Я ещё больше вник в своё кустарное любительское занятие. К этому периоду относятся мои творения: «Кто я?», «Моей Музе», «Не гасите надежду» и некоторые другие. Так я жил со своей иллюзорной надеждой, выхода не было.
   Вскоре я женился по настоянию маменьки. Жена попалась из богатого казацкого рода, очень жадная по натуре, злобная и невежественная. Семейная жизнь у меня не задалась. Духовно она оказалась мне не парой и на мои душевные запросы смотрела чуть ли не как на измену. Начал самообразование. Запоем читал русских классиков и периодические издания тех времён. В особенности любил Никитина, Кольцова, Сурикова и слегка Валерия Брюсова, хотя последний был мне мало понятен. Попался мне Блок, но я его не понял совершенно.
   Как-то в газетных рекламных объявлениях было напечатано что один  московский господин, некто Марков, даёт заочным порядком курс лекций на экстерн по второму разряду, что равнозначно курсу народного учителя. Связался с ним и даже получил пачку начальных лекций. Но разобраться в них не смог, а помощи попросить было не у кого.
Особенно испугала меня алгебра. И этот порыв прервала мобилизация на войну.
Хотя знакомые писари из Отдельненского станичного правления и советовали мне остаться в запасной сотне, но я хотел на фронт.
   Скомплектовали сотню. Я попал к есаулу Павловскому, злому деспотичному человеку. По чьей- то рекомендации он сразу назначил меня сотенным писарем. Для своей души я сразу же завёл толстую тетрадь для дневника. И первой записью там оказался случай убийства казаками 2-го Хоперского полка офицера Эммануэля.
Сбор полков производился в Баталпашинске (ныне  Черкесск). Провожать казаков там скопилось много семей. И этот офицер категорически запрещал какое бы то ни было общение, применив нагайку против женщин и детей. В итоге разразился скандал, в ходе которого он из револьвера прямо в упор застрелил одного казака, а второго ранил. Казаки задушили его на месте.
   Наша сотня вошла в состав 3-го Хоперского полка, который вскоре и прибыл эшелоном под город Люблин /Польша/. Отправленный великодержавным призывом, я нёс в себе искренние чувства патриота, хотя всякий труп вызывал у меня сострадание. Но официальный «голос священной любви» умалял это чувство - врагов приказывали убивать.
   Ещё в эшелоне появилась у меня вещь «На битву кровавую». Под Люблино, когда мы в конном строю выдвигались к позициям, впервые мне пришлось видеть воочию следы кровавого побоища. Изрытая земля, вырванные с корнем кусты, ломанные ящики, куски людского и конского мяса, кровавые отрепья шинелей, валяющаяся воинская амуниция, ломанные винтовки и, даже, целиком оторванные ноги в обмотках и сапогах. Трупы, видимо, были уже подобраны. Рассказывали, что несколько дней тому назад, только что высадившаяся из эшелона пехота, была чуть ли не из вагонов брошена в бой. Ей-то и удалось оттеснить неприятеля до Тарнавских высот. Хотя и была оторопь, но нужно было приучать себя к подобным зрелищам человеческой бойни.
   Встречали раненых. Это были кадровые солдаты. Разговорились. Один солдат показывал прострелянную фуражку.
-Иду я в атаку, а кругом пули ж-ж-ж,ж-ж-ж… Мне кричат: Ложись!
Куда там «ложись» бежать надо. Думаю себе «если суждено, то и лежачего убьёт. Так и бежал, пока вот, фуражку не сбило с головы.
 - А чего рука на перевязи?
 - А это уже после, под высотами этими. Лежачего! Суждено, значит, в руку то…
Другой, контуженный до полной глухоты рассказал как ему осколком снаряда в бок шарахнуло.
 - Лежу это я, и примериваюсь стрельнуть, А у меня к хлястику мешочек с яблоками приторочен был. Вдруг: к-а-а-к дёрнет! Цап, яблоков нет. И шинель на спине вся в лоскутьях. Эх, жаль, яблоки вкусные были…
   Полк бросили в бой на Тернавские Высоты. Я был в обозе, верстах в пятнадцати от рубежа боя, вдруг прискакал наш казак Зайцев:
 - Наши все погибли! – завопил он.
Наш повар Залюбовский сразу юркнул под походную кухню, думая что вот-вот прискачут немцы. Потом оказалось, что сотня возвратилась вся целёхонькая.
Зайцев просто принял наши, скачущие из разведки группки, за остатки разбитой сотни и в страхе прискакал в тыл. Смеху над Зайцевым и Залюбовским хватило на неделю.
   Наш полк выполнял в основном разведывательные задачи. Группы казаков шныряли по местности, чтобы вызвать огонь немцев, особенности их орудий. Бывали случаи, что из разведки не возвращались, как одиночки, а так же и целые группки. Немцев и австрийцев с их рубежа всё же удалось сбить. Увидели и первых пленных.
- Господи! Такие же люди, сердечные, отзывчивые, добрые. Как же это Бог допускает до этого? – думалось мне на досуге.
Когда я в порядке удовлетворения своего любопытства выехал нарочно посмотреть поле боя, то многие сотни трупов – и врагов и наших – повергли меня в ужас. Я начал колебаться в вере.
   После Тарнавских Высот полк перебросили на Вислу в крепость Ивангород. Здесь тоже русским войскам удалось сбить противника с позиций. Вели пленных, немцев и австрийцев. Оказалось, что больше половины из них наши же, украинцы и поляки.
Местные жители удивлялись:
- Цо то, пане? Брат на брата йде?
Тут я и задумался. Как же так? Нам втолковывали, что есть державные границы. Я считал, что все, кто за границей – немцы и австрийцы, то есть враги. А тут - и украинцы, и поляки. Почему же они враги? Вот когда мне стали ясными манипуляции монархов и разделе земель между собой. Оказывается, что и украинские земли, и польские были частично под владычеством Австрии.
   В одном селении искал я по лавочкам белого хлеба. Купил только в одной еврейской. И удивился, что в польских лавочках хлеб не продавался. Оказалось, что царское правительство в отместку за восстание Костюшко вообще лишило поляков права выпекать хлеб, потому это производство держали евреи.
   Однажды произошла у меня стычка с командиром сотни Павловским, лютым и мстительным человеком. Он ни за что продержал меня под винтовкой два часа. Как- то на марше он вызвал меня вперёд, в голову колонны, отдал незначительное распоряжение и прибавил что-то обидное и ядовитое. Я едва сдержался. А план был наготове. Рубануть его - и в лес. Я был уверен, что братва за мною не погонится. И если бы он в долю секунды не сменил тона, я бы это сделал, при всём своём отвращении к кровавым актам. В результате этих переживаний возникла у меня вещь «Кручина», тут же, на марше.
   Зимою 1915 года нас перебросили в крепость Осовей, недалеко от Белостока. Стояли в сторожевой охране, на болотах. Мёрзли, зима была суровой. Не знаю, каким чудом я не заболел, ведь ещё на родной Кубани меня давило удушье и трясла малярия. В этот период  офицеры командировали меня в Петроград, закупить для них кое-что для обихода. Побывал в некоторых музеях, осмотрел  великолепие столицы, где был впервые. Многим был поражён, а некоторым и огорчён. Там я и создал своего «Грамотея».  Выезжая, накупил себе книг. В том числе приобрёл и «Историю России». В вагоне читал их запоем. Дочитал, помню, «Историю» до времён Екатерины Второй и выбросил её в окно. Мне просто стало противно. Оказывается, что после Петра Первого все цари у нас были чистокровными немцами.
   Примерно в конце февраля 1916 года наш полк выгрузился на станции Броды, вблизи Львова. Я был уже писарем  не в сотне, а в штабе полка. Здесь стояла тёплая погода, зацветали сады и виднелись свежие грядки по обывательским огородам. «Вот где гулял Тарас Бульба!» - подумалось мне. Местные жители нас испугались и попрятались. Оказывается, до нас тут орудовала какая то горская кавказская дивизия и натворила множество глупых и не достойных бесчинств. Население было сплошь украинским. Постепенно сблизились.
В селе Чижик люди как раз выходили из церкви после обедни. С одним «дядьком» я разговорился.
 - Боже мий, да де ж правда? – спрашивал он у меня,- утром наш батюшка с амвону распевал: «Равноапостольному императору Францу-Иосифу подай, Господи, победу над врагами». А сейчас только: «Благочестивейшему  императору Николаю Александровичу даруй победу, Господи!» Як же понять, казаче? Что тогда я мог ответить этому старцу!?
   Фронт на многое открыл мне глаза. Впервые я понял что цари, кайзеры и всякие там императоры затем и сидят, чтобы обманывать свои же подданных. Во-вторых, что всякая там вера, христианская ли, католическая или сионистская - всё это вздор и дурман, направленный на тёмный невежественный народ. Вот когда я только начал узнавать истинных врагов. На фронте я пробыл с августа 1914 года по январь 1917 года. Хотя лично в боях бывал и мало, но понял одно -  какая же бестолковая, братоубийственная и слепая была эта война!
   Как человек низкого чина, простой и слегка грамотный казак, я отвоевал несколько в привилегированных условиях.  На мою долю не выпало таких суровых испытаний, как другим казакам или пехотным солдатам. Первое, что будучи сотенным, а в последствии и полковым писарем, я пользовался благосклонность начальства. Сам командир полка был почти добр ко мне и полушутя называл меня « своим полковым поэтом». Даже во многом поощрял, щадил моё дарование. Сам вызвался быть моим цензором и отчасти заказчиком.
- У Пушкина цензором был сам император Николай Павлович, а я уж буду у тебя. – добродушно говорил он.
В своё свободное время он вызывал меня с моим «Дневником».
 - Ну-с, милейший, покажи-ка, что ты написал там свеженького. Молодец!