Второе письмо непервозванному Андрею

Постышев
Второе письмо непервозванному Андрею


— Дорогой мой любезный! Уже третье по счёту липкое на сны полугодие тешу себя небезосновательной, мнится, надеждой на то, что ты простишь мне долгое отсутствие в твоей жизни: хоть ангелов, хоть архангелов призову во свидетели — пожалуй, со времён отрочества не знаю я ни одного сердца, столь верного идеям мужской дружбы, как твоё. Ты поймёшь меня-горемыку, как понимал всегда, даже ещё и во время оно. А там, вероятно, и пожелаешь извинить за растянувшееся «на века» молчание.
     Так вот: не особо соблазняясь витиеватостью письменного слога, поспешу сообщить: всячески советуя мне-Сильвестру быть внимательным в любовных переживаниях, ты оказался прав! В который уже раз, я остаюсь в дураках, отрекаясь от твоего дружеского совета, игнорируя душевный порыв друга и брата, пережившего за почти половину века и те, и эти, и вон те тоже — события, встречи, разочарования, а иногда [и — откровенно говоря] — и такие трагедии, какие посильны не каждому простофиле, кем волей Небес я и являюсь.

Заканчивая рассыпаться в извинениях [и тем не менее — уповая на твоё мило-сердие <читать это слово нужно именно так, как и писать — через дефис>], перехожу к главному. Возможно, ты не поверишь, но у меня–Сильвестра случилось-таки подозрение насчёт «души моей». Теряюсь, с чего бы начать… Третьего дня, заканчивая вечерний променад, у входа в парадный столкнулись мы с моей рассветной певуньей с капитаном третьего ранга в отставке Никольским [ах, да, ты ведь совершенно не имеешь понятия, о ком я тут имею честь рассказывать, а потому, исправляя оплошность, докладываю: речь здесь зашла о экс-морском, экс-офицере, поселившемся в прошлом месяце в номерах супротив наших с ночной певуньей].
     Встреча как встреча, и можно было бы кивнуть и пройти мимо, тем более, что вот уже четыре года, пронзая навылет и явь, и навь, и моё стихотворчество, и мои грёзы, и любые-прочие гипнотические состояния, не оставляя исключения и для прогулок, все мои мгновения — сплошные фантазии, синема-проекции исключительно видений белой груди юной прелестницы, идущей в тот момент слева.
     И — Архангел Гавриил ни за что не позволит сказать неправду — я прошёл мимо месье Никольского, растянув в приветливую улыбку губы — насколько это уместно в подобных случаях. Но дёрнул меня лукавый мельком взглянуть в глаза своей непонятно от чего смутившейся спутницы. Ох, какая проклятая волна непобедимого холода окатила в тот момент меня–Сильвестра! Что там в сравнении с этим ужасом какие-то жалкие обвинения в растрате казны, пережитые мной на тринадцатом году службы в Нашем [когда-то — с тобой] Министерстве [ты, вероятно, помнишь тот скандальный случай, когда советник К., метивший на моё — ничем, в общем-то, непримечательное — место, решил подобным образом освободить дорогу своим молодеческим амбициям]. Слава Богу, господина следователя провести оказалось не так легко, как многих начальствующих надо мной чиновников. Ну полно, какой прок от желания царапать шрамы воспоминаний, не о них сейчас печальная песня.
     Ты понимаешь? «Душа моя» смутилась от внимания постороннего человека, пусть и обладателя мюнхгаузенсовских усов! Что за тайна сокрыта под этим смущением, и о чём мне теперь думать, обнимая прелестницу в предрассветный час? Дай совет мне–Сильвестру, дружище!

И чернил мне не жалко нисколько, но именно в этом месте: честь имею откланяться, дорогой любезный товарищ мой навеки!