Тело и его двойник

Якоб Урлих
От бесчисленных попыток бежать из ада меня накрыла невыносимая усталость. Тщетная и, в конечном счёте, проигранная битва, которая когда-то захватила меня, из ниоткуда явившись в мой чистый, неискажённый мир, — кем она была начата и что послужило её причиной? Как завязываются узлы на нервной системе? Что предшествует психозу, смерти, концу всего?

Фосфоресцирующим, липким, навязчивым и неотвязно преследующим планктоном множащихся букв, морфем, слов, словосочетаний и фраз, предложений, ритмов, неартикулированных напевов и смутных концептов забиты отсеки и протоки моего мозга — это мой любимый орган, которого я никогда не видел; моя последняя выдуманная любовь, в которой я до последнего времени иногда ещё ощущал вспышки некоторого специфического удовольствия, находил некие вымученные поводы для того, чтобы приятно провести время, отыскивал предвосхищение чего-то далёкого и грандиозного; некий орган моего собственного тела, орган вполне физический и как будто бы осязаемый, орган, о котором мне было сказано много обманчиво ясных слов, и чем больше я узнавал, чем глубже пропитывался я жидким маслом иллюзорного разумения, чем тщательнее прочерчивал свою ложную личность дорожками линий пишущих принадлежностей и печатных строк, тем дальше удалялся я от самого себя, теперь уже совершенно теряя знание о том, как же всё работает на самом деле — знание, которое первоначально зиждилось на подлинности чистых ощущений, не помутнённых ещё гугнивым ядом подсаженного паразитического комментатора, питающегося словоформами, которые преумножались во мне так долго, что теперь все, без исключения все мои пространства, некогда чистые, свободные и открытые, теперь безнадёжно завалены отходами какого-то тотального смертоносного производства, до глубины нутра изматывающего своей чёрной бесцельностью — в нём нет света.

Где же существует мозг, где же он находится? Там, где само наличие жизни даёт подсказку о его существовании, таится и мнимая глубина, призрачная в своей неизъяснимости и словно бы когда-то давно навязанная извне; чуждый для меня ритм, записанный на приторно блестящий носитель, — скорее цифровой, нежели аналоговый; вирусная программа, которую я вынужден был почерпнуть, чтобы начать игру и преодолеть ряд препятствий, последовательно, шаг за шагом отыскать решения необходимых общебытийных задач, — и пусть хоть где-то, хоть в ком-то эта схема развернётся и разовьётся, подобно тому, как мучительно сложная последовательность действий при развязывании многократно и многослойно спутанных проводов наушников или шнурков на кроссовках, когда ты сильно пьян, в конечном итоге обретает долгожданное вызволение в естественных и спонтанных, но точных движениях твоих непослушных пальцев или во внезапном безразличии твоего распадающегося на фрагменты разноцветных звуков и громких картинок внимания.

Сейчас меня грызёт безбрежная тоска, и тошно мне от всех тайн, от приклеенности к разного рода сменяющим друг друга правдам, которые то проступают — и тогда давят несносной пошлостью, — то меркнут, даруя пустоту и облегчение, затем пуще прежнего накрывающее ужасом заброшенности и потерянности.

Я боюсь своего тела — что ещё оно выкинет перед наступлением смерти? Тихо, но непрерывно и тягостно бременится смерть на периферии бескрайних просторов моей переполненной истории, моего мутного опыта, моей великой памяти, моей утончённой ностальгии; предчувствие и ожидание смерти неизбывно проступает на красочных полотнах ощущений, на тонких оттенках миниатюр внутренней жизни, на сказочных лубках детства, на бледном мраке травм. Смерть бурлит мыслью о пожаривающей агонии ракового пламени, о внезапном вторжении сердечного приступа в шаткую грудную клетку, о затерянности в потусторонних дебрях инсульта — здесь внутренний взор снова обращается к представлениям о жизни мозга; и нет ничего страшнее, чем обречённость в теоретизированных попытках уяснить жизнь мозга, увидеть его сущность в перетекании жидкостей, бередимых хаосом электрических разрядов.

Теперь всё свободное пространство внутри забито густой и клейкой массой букв, морфем, слов, словосочетаний и фраз, предложений, ритмов, неартикулированных напевов и смутных концептов... Всё начинается заново, продолжается в соответствии с предписанным планом и возвращается к истоку, в котором кроется угроза нового цикла, дарующего своим свершением ещё большую измотанность.

Я не сопротивляюсь вдоху и выдоху, последовательно сменяющим друг друга — не могу и не хочу пока сопротивляться ни вдоху, предваряющему выдох, ни выдоху, страждущему по воздуху и требующему повторного вдоха. Я не сопротивляюсь сну и пробуждению, повинуясь всему, что происходит со мной внутри сновидений, потому что там привычный эмпирический ум оказывается изъят, и как будто уже совершенно отсутствует наблюдатель — такая ситуация наделяет меня бесстрашием и готовностью ко всему, подлинной силой и ясной бодростью. Я не отказываю своему телу в способности переваривать пищу и осуществлять сотни сложных биохимических преобразований — и теперь мне кажется, будто что-то оживилось во мне, когда я начал выносить скопившийся во мне вербальный шлак наружу. Посреди ночи я был отравлен печалью, затем взорван тревогой, но теперь я чувствую, будто нечто внутри меня действительно оживает.

Программа письма, настройка способностей живого ума на усвоение и переработку текстовых массивов бодрится и укрепляется от своего собственного движения, от процесса осуществления и реализации своих функций — просто от самого перехода в активную фазу и от пребывания в ней, — однако затем утомляется от самой себя, вовлекая всё тело в отравное сновидение среди обломков оглушительного кораблекрушения, разразившегося где-то посреди океана тропических влажных пространств, в мутных водах, вдали от островов, — разразившегося предельно бедственно и ввергнув тем самым беспомощного, чья воля прочно встряла в вязкую смолу контекста его злой судьбы и затерялась внутри её глубины, в абсолютную горечь неизбежной гибели, где положение очень похоже на расщеплённую, оторванную и дикую смерть во время приступа неукротимой рвоты, через который разверзается чёрная отрешённость, храбрость и страсть к прорыву за все пределы, за грань жизни, смерти, памяти, тела, духа, бытия, бесконечности.

Подобно тому, как лёгкие бодрятся потребностью смены циклов вдоха и выдоха, мой внутренний хлам, который я так долго и с таким тщанием нагромождал внутри себя, бодрится от копошения крыс — носителей вымышленных креативных качеств, распятых на столбе одержимости своими творениями; гениев, бесконечно пережёвывающих память своей судьбы и умеющих различать розовые, палевые, пурпурные оттенки своей недосягаемо, невыразимо аутентичной ностальгии; умудрённых субъектов языкового опыта, талантливых мастеров синтаксиса, искушённых ценителей тончайших коннотаций, — внутри себя. Крыса — механический орган внутри тела пишущего, рассказывающего, репрезентующего автора, который сам по себе не имеет ничего общего с живым человеком, но выступает его двойником, в сущности являясь своего рода языковой программой, компилятором готовых литературных форм, ментальным вирусом, всаженным в живое, подлинное человеческое тело путём чернильной инъекции. Через написание этого текста неживое, виртуальное тело моего двойника испытывает эйфорию, будучи озарено копошением ежемгновенных крыс внутри себя — во время письма оно живёт программным разумом внезапно возникающих в себе крыс; я же спрятан в тени, захоронен на дне, почти что утратил жизнь, потерял существование, упустил нить подлинного присутствия в мире, отдавшись тенётам автоматического пишущего сознания.

Я пробовал всё, пытался так и иначе, делал по-другому, а затем переделывал, возвращаясь к прежнему. Я нисходил от первозданной простоты к искусственно сработанной и вымученной сложности, а после, претерпев там уплощение, смешение и распад всех своих наитий, как будто бы заново рождался через возвращение к простой форме и прямому, искреннему смыслу — в конце концов, к чистому ощущению, которое, как ни прискорбно, обнаруживалось уже словесно измаранным; тогда я смотрел на себя со стороны и видел совершенно чуждого человека, измученного, изнурённого самим собой, лежащего на полу своей комнаты — бескрайняя лужа чернильной меланхолии всасывала его тело и становилась подвижным гулом водоворота, в который стягивались все краски первоначально данного ему мира, превращаясь в блёклую плесень на медной маске его лица.

Текст меняется в процессе написания — в начале он никогда не тот же, что в конце. В начале он представляется в качестве нестабильного, неочерченного, зыбкого плана, где горячий материал слов ещё не застыл, а платформа композиции ещё не укоренилась в плотной земле результата. В конце он обретает совершенно иные качества — его структуры начинают производить новые, изначально не предполагавшиеся звуки, поверхность и объём его становятся гладкими лампами, излучающими нездешний свет, а отдельные слова превращаются в  интересно мерцающие датчики. Однако чем же является этот текст, как не двойником двойника, указывающим на подвижные призраки традиции, пыльные автонекрологи былых литератур и, в конце концов, на мнимую фигуру двойника, эту имитацию человека, которой он был порождён? По мере того, как текст разворачивается из одного или нескольких слов, в процессе многократно видоизменяя перспективу своего замысла и по итогу обретая искомую завершённость, тот, кто на самом деле является автором этого текста, вместе со своим творением проживает длинный ряд многоразличных внутренних метаморфоз. Тот, кто на самом деле является автором этого текста — совсем не я. Это настоящий автор, но не человек — было бы ошибкой видеть в нём живого и подлинного человека. Это только автор, писатель — одна из обезличенных крыс, снующих в нагромождениях внутреннего мусора, которым завалено пока ещё живое, но уже еле теплящееся, растворяющееся, заражённое тело истинного человека. Этот текст написан не мной, но моим двойником. В процессе создания этого текста мой двойник пережил многократные изменения своего состояния и реализовал через творческий акт то, что ему, как программе, было предзадано. Мой двойник раскрыл себя в этом тексте, тогда как настоящий я оказался ещё более плотно скрыт под серебром печатного набора. Ни единым звуком я не могу докричаться ни до кого из живых людей, ни единый звук не доходит до меня сквозь толщу вязкой смолы немощных грамматических форм, окутавших мою суть. Здесь я нем и потерян так же, как в зацикленном, многослойном и липком бредовом сновидении, из которого невозможно выйти, — остаётся лишь обречённо блуждать в несчётных смешивающихся измерениях, теряя себя среди сонмов полупрозрачных теней и диссонирующих фантомных бликов. Почти полностью замещённый своим пишущим двойником, я стянут в точку и задавлен плотными слоями внешнего и неискреннего — в конечном итоге, принципиально не способен вытянуться ни на миллиметр вовне.

24 февраля, 2023 год.