Судьба шедевра

Герман Гусев
  Вместо предисловия

 Изложенная ниже история страдает неисправимым противоречием: она начинается с весьма серьёзных вещей, а заканчивается смесью мистики и детектива, так что ожидаемая положительная компонента содержания заголовка остается лишь обещанием. Так же считаю долгом сообщить, сочинение заканчивается эпилогом, хотя такая информация несёт большой потенциальный риск, ибо опытный читатель тут же к нему  и перейдёт и, возможно правильно сделает, так как не попадётся на удочку незадачливого рыбака, использующего весьма ненадежную снасть. Тем самым такой читатель выиграет время (что меня даже радует), чтобы заняться более полезным делом или поискать более искусного рыбака, крючок которого более остр, а наживка пожирнее. Мой же крючок очень гуманен, он почти не имеет жала, точнее его жало направлено не против читателя, а против…, но это будет ясно из текста.

 Собственно текст

    Сегодня он посмотрел несколько телевизионных передач и вдруг понял, что все последнее время ему не давала покоя одна мысль. Что бы он ни смотрел по телевидению оказывалось на таком языке, который был страшно далёк от великого и могучего… Нет, речь не идет о знаменитых ошибках в окончаниях –ах и –ов, которые появились после контрреволюции 1991-94 гг. почти у всех «знаменитых» теле ведущих. Как правило, это были те, которые на пропаганде «демократических» взглядов (включая молодёжный «Взгляд», которому   и до контрреволюции позволялось подглядывать больше, чем остальным), удивительно напоминавших взгляды одного или двух крупнейших олигархов, быстро сколотили миллионные состояния (разумеется в зеленых) и к прежней своей революционности добавили имидж основательных деятелей. Главным козырем этого имиджа было надувание щёк и многозначительное мычание вроде мм… плюс паузы в безграмотно построенной фразе (о согласованиях и падежах я уже говорил).

    Конечно, наш герой прекрасно знал, что истоки серого и атонного новояза пришли ещё с Великой революцией начала века, когда серые вожди вытравили вокруг себя пламенных ораторов, существенно более образованных и почему-то называвших себя марксистами. Если бы Маркс был жив, то он предложил бы им сначала разложить остатки общины в деревне (90% населения России были крестьяне), затем продолжать стимулировать развитие крепких хозяйств (Столыпин) вместе с так ненавистным капитализмом, чтобы посмотреть, а стоит ли делать революцию или влиться в общий европейский поток (известно, что Маркс был русофобом). Такие мысли быстро промелькнули  в голове нашего героя без видимого участия нужных полушарий, а просто как дань прошлым знаниям, которые классики марксизма назвали почему-то историческим материализмом (лучше историческим экстремизмом, если учесть отношение к ним учёного мира еще на заре знаменитого призрака). Правда, в логической стройности и простоте формулировок  ему не откажешь, особенно, в сравнении с современными горе-специалистами. Но не успел он удивиться, как подобная чепуха крепко засела в тщательно промытых мозгах  (хотя вторичная уже демократическая промывка конкурировала с первичной), как вспомнил веселенький перл в заводской газете: «А вечером московские студенты и студентки танцевали с рабочими нашего завода и наоборот». Такие перлы имеют безусловно генетическую связь с творчеством Главного специалиста в языкознании с марксистским уклоном (и специалиста во всех областях человеческой деятельности, включая те новые , которые будут открыты в будущем). Стоит признать, что Главный всё-таки основательно подходил к истории России и, благодаря его хватке и административной гениальности мы и по сей день сильнее, чем кажется "владыкам мира".
     Как только он вспомнил кремлевского горца, то сразу представил себе мощь его афоризма-лозунга: «Мы живем в такой век, когда все дороги ведут к коммунизму». Однако вождь не учёл, что гегемон может спьяна или с похмелья потерять одну всего! драгоценную букву т в слове ведут, как лозунг из величайшей лжи вдруг превратится в истину: «Я так веду дороги, что вам от коммунизма не отвертеться». Эта удивительная неустойчивость крупнейшего достижения марксиста-языковеда на поле лозунгового искусства к потере всего одной буквы, по-видимому, является мистическим знаком неустойчивости всей лозунговой пропаганды по отношению к потере хотя бы одной буквы. «Конечно, это шутка, но в каждой шутке…», - подумал он. Впрочем, такое лингвистическое упражнение с потерей одной буквы может быть опасно не только для авторитета в области языкознания, но и его более искушённого в словесном творчестве учителя, когда тот перешёл от учёта гвоздей к энергетике. Здесь опять утрата всего одной буквы а в знаменитом лозунге в слове электрификация : «Коммунизм это есть Советская власть плюс электрификция всей страны» хоть и с натяжкой, но разоблачает гениальную лозунговую мудрость  вождя. Но всё это ничуть не развеселило нашего героя.

    Он почувствовал, что сам также похож на этих мечтателей в той части, которая касается его грандиозного замысла внести  новую струю в поэзию, которая выглядит как определённый переворот в  интеллектуальной сфере, а потому похоже, если не на экстремизм, то уж на юношеский максимализм точно.  Но об этом чуть дальше, а сейчас ещё об одном его наблюдении. Недавно он прочитал замечательную книгу «Поэзия Плеяды». Её замечательность была, в частности, и в том, что все стихи были на французском и русском языках. Некоторые стихи он прочитал на обоих языках, и его вдруг настигла мысль, похожая на ту, которая посетила его после просмотра телевизора. Нет, русский язык был превосходным, но почему-то напоминал «хорошо темперированный клавир» (в музыкальных терминах) в пушкинском стиле. Две вещи поразили героя. Во-первых, французский язык 16 века к 20 веку почти не изменился (за исключением некоторых суффиксов и отдельных слов), так что понятен даже иностранцам с нижегородским акцентом. Во-вторых, как именитые переводчики, так и молодые (скорее всего, их ученики) совершенно не заботятся о полной передаче смысла, языка автора, звукового ряда, стопности строк и даже резко сокращают содержание. Иногда доходит  до переименования Наяды автора в Дриаду переводчика, или из 14 строк сонета передаётся хорошо содержание лишь трёх-четырёх, а остальные так слегка напоминают мысли автора, если согласиться с фантазией переводчика. Он опять подумал: «Это не случайно». Конечно, проводить простую линию связи между творчеством большевиков-языковедов вкупе с нынешними демократами-журналистами и переводчиками было бы неверно. Но не замечать определенной связи между двумя явлениями он уже не мог. Его размышления стали напоминать игру с кубиком Рубика: надо собрать все важные моменты, чтобы все грани высветились единственно верным светом, не оставляющим сомнений в верности выводов.

    Итак, почему из всех классиков европейской поэзии интернационалисты-большевики полюбили Пушкина. Ясно: он против царей. К тому же он упростил русский язык от всяких там вывертов эксплуататорских классов(свой человек – революционер), устранил излишнюю изящность в словесности (за что был бит просвещёнными современниками). Помните: простота и ясность, строгость рифм и музыкальность, точность смысла и краткость. Конечно, такой набор в комплекте с лёгкостью простых строф и большим талантом очарует любого, кто несколько утомлён тяжеловесностью или древними словечками Державина. Но заметим, когда Пушкин созрел, он все-таки написал октавами «Домик в Коломне», где во введении не очень лестно отозвался о лёгкости ямба в коротких строках. Уж не потому ли, что чувствовал, что навязанное им направление в поэзии слишком рано отказалось от тех особенностей классической русской словесности, которые роднят её с монументальными и одновременно изящными построениями в романских языках. А эти красоты сильнее проявляются в крупных строфах, каждая из которых может сравниться с малой симфонией, включая в себя море смысла, погружённое в точный ритм и роскошные рифмы (разумеется, не обязательно строгие, о чем пеклись учителя Пушкина). Не потому ли он предложил «онегинскую строфу», которая по существу является не очень строгим сонетом, напоминающим сонет Шекспира, но с укороченными строками (четыре стопы). Видимо, он уже устал от обаяния катренов и героических двустиший, но откровенно признать это тоже не мог. Может быть поэтому и «унизился» до «смиренной прозы» и драматургии.
   
    Конечно, большевики простили ему лёгкие грехи народничества и «честное заблуждение», что просвещение народа избавит Россию от рабства. Главное – он дружил с декабристами, то есть заодно с революционерами. Затем его подняли на щит демократы-разночинцы, а эти уж точно свои. Это так здорово отражено в трудах наших партийных филологов, которым родная революционная власть не давала возможности вспомнить, что многие любители изящной словесности после революции оказались за рубежами самой свободной в мире страны или под прикрытием знаменитой формулы «десять лет без права переписки».

    Проницательный читатель давно догадался, о чём сожалел наш герой. Регулируемая и приправленная кровью свобода нанесла самый сильный удар по изящной словесности, сократив число любителей изящной словесности до такого уровня , что во всех областях жизни в свободной стране стала действовать еще одна формула вождя, не сумевшего преодолеть знаменитый акцент: «Нэт человека, нэт проблемы». Да, да, именно в этом направлении крутились дважды промытые шарики нашего героя: русский язык многократно подвергался революционному насилию, становился синтезом основных европейских языков в силу особого положения России в европейской истории. Но с потерей каждого соответствующего культурного слоя утрачивал частично фундаментальные основы и все больше становился слугой классовой морали большевиков (новояз). Но что самое интересное – революционные опыты большевиков с русским языком оказались невинными в сравнении с опытами поэтов-футуристов. Хотя некоторые, бросив юношеское увлечение революционным разрушением всего и вся, пошли в услужение к власти. Так, Маяковский вовремя  исправился, приспособив свои «открытия» к «шершавому языку» плаката и получил лицензию на «строительство» «новой поэзии», где слова превращались в выстрелы «товарища маузера». С этим футуристом вроде бы ясно. А как быть  с Брюсовым, Блоком. Эти-то как? Все эти грустные мысли заставляли нашего героя проводить постоянное сравнение советской поэзии с шедеврами прошлого, которое было не в пользу первого, хотя, несмотря на потерю изысканности и изящества и просто весомости в сравнении с языком наших дедов и прадедов, все же лучшие советские стихи привлекали друзей крылатых коней и преданных слушателей звуков лиры. Кстати, нельзя умолчать о том, что во всех областях, кроме поэзии, разрушительная роль революций и связанных с ними безоглядных модернистских устремлений жаждущих реванша революционеров от искусства на не удобренном древними поле сглаживалась сохранением «фундаментальных» (относящихся к классическому фундаменту) поисков, то есть постоянным соревнованием с предшественниками на их же поле. К счастью, революционеры от музыки не догадались «упростить» нотную грамоту (аналог языка в поэзии). Именно постоянство этого музыкального языка и есть объяснение того, почему именно музыка является лидером гармоничного сочетания классики и современности. Вторым герой считал балет, далее с заметным отставанием и на грани потери с классическим фундаментом идёт живопись. Он считал, что надо сделать всё, чтобы поэзия также заняла почётное место в этом ряду сохранения непрерывной связи времён. Благодаря большевикам, как бы независимо от основного по сути упрощенческого развития поэзии, продолжалась малая волна Возрождения в русском языке путем переводов классических шедевров с европейских языков. Но здесь герой видел также следы упрощения, в результате развитие русского языка в плане максимально точного перевода европейских авторов было неполным, а посему русский язык не доказывал своё превосходство по сравнению со своими европейскими родственниками, так как обходил их глубины. Ему казалось, что частенько переводы являются если и не халтурой или отработкой гонорара, то лёгкой прогулкой по садику самовыражения переводчика в пушкинском и лермонтовском стиле. И это в оазисе классической поэзии прошлого, где не должны использоваться проекции современного языка на языки прошлых веков.

    Поняв это, наш герой решил действовать на поле классики эпохи Возрождения (16 век). Ему не давала покоя строфа Спенсера, использованная Байроном при написании «Паломничества Чайльд-Гарольда». Эта строфа из 9 строк содержит парную и тройную рифмы, переплетенные с четверной, так что в строфе в середине и конце есть два парных аккорда. Еще Байрон отметил, что несмотря кажущуюся громоздкость ( не потому ли Пушкин её не использовал), эта строфа очень эластична и годится не только для высокопарных од и эпических повествований, но и любых лёгких, изящных и остроумных суждений, законченных по своей форме. Герою казалось странным, почему Спенсер не пошёл дальше. Либо он считал, что надо побольше написать этой строфой, считая, что последователи продолжат построение фундамента. Либо он просто не видел путей, как это сделать.

    Конечно, можно привести массу как бы разумных аргументов в пользу того, чтобы не усложнять конструкцию строфы. Можно вообще не заботится об аргументах, а просто «схалтурить», взять  да и забыть строфу Спенсера. Взять и всё упростить под видом «естественного» вымирания старого в пользу нарождающегося нового. И даже могут сказать, что у дерева  отмирают якобы «ненужные» ветви. Но почему же эти любители «естественного» умирания природы выбирают на Новый Год те ели, все веточки которых живы и симметричны (это слово у нас будет ещё встречаться)? И прикидываясь несмышленышами, приводят «доказательство»: сама жизнь якобы заставляет не использовать строфу Спенсера и октаву  Торквато Тассо после 16 века. Конечно, остается загадкой, почему французская Плеяда во главе с Ронсаром в противоречие со своими принципами превзойти древних упустили эту возможность. Возможно, они считали, что последователи должны были продолжить, считая что век Возрождения долог и найдутся те, кто укрепят фундамент и в его крупных блоках. Поэтому наш герой боготворил Байрона за то, что он через три столетия реализовал один! грандиозную программу реставрации фундамента древних, создав новую волну Возрождения в Англии и английском языке, что будет оценено его соотечественниками через сто лет. Он возродил в 19 веке и строфу Спенсера, и октаву, не забывая, естественно, и все остальные размеры и метры. И это революционер в политике!

    Больше всего нашего героя раздражал уже упоминавшийся тезис о «естественном» отмирании «старых» форм, постоянное навязывание якобы современного языка и порицание «выспренности», «архаичности» («сейчас так не говорят», ну и аргумент, давайте говорить матом, сейчас так многие говорят) в стихах. Нам-де помпезность не нужна, излишняя изящность тоже, давно пора выбросить этот старый хлам! Такое «естественное» отмирание (как например, отмирание на телевидении и в прессе и даже в театре понятия стыда, морали и прочей старой шелухи, мешающей издеваться над человеком)  и выбрасывание напомнило герою известный анекдот о быстром движении паровоза в коммунизм, а именно ту часть, где Хрущев действовал по принципу наших поэтов-новаторов: он приказал разбирать рельсы сзади и строил из них путь впереди, опрометчиво полагая, что назад ехать не придется (ведь через 30 лет пришлось, причем силами тех, кто так усердно разбирал пути и теперь одни кочки).

    Так что современный вариант развития европейской поэзии представлялся герою откровенным демонтажем её фундамента, а заодно и языка, по крайней мере в его наиболее изящной ипостаси. Он решил, что этому надо сопротивляться, хотя бы силами одной отдельно взятой личности (вот Эйнштейн нашелся). Он был романтиком и не верил, что метод раздачи талантов устроен так, что современники не могут превзойти поэтов Возрождения на их поле (пример, превзошли ж они античных поэтов, хотя начали с подражания им, может быть, потому, что они шли по пути возрождения и не подозревали, что пессимизм можно продавать дороже оптимизма, а именно это станет устойчивым бизнесом через 600-800 лет).

      Итак, наш романтик, восхищаясь аналогичным шагом Байрона, решил бороться в одиночку. Но в отличие от последнего, не обладая полной уверенностью в своих поэтических талантах (что не только самокритично, но и, скорее всего, верно), он решил сначала пойти по пути теории стихосложения, естественно, самостоятельно, полагая, что его скромных школьных представлений в этой области вполне достаточно. На самом деле в рамках популярного изложения он знал все премудрости стихосложения, включая белый стих и стихи в прозе Бодлера. Ему было ясно, что его миссия – фундамент поэзии в той его части, которая касается больших форм, по строению в точности совпадающих с трехчастной сонатой в музыке и подчиняющихся принципу симметрии. Именно этот принцип, по его глубокому убеждению придаст монументальности изящество и поможет избежать «синдрома» Церетелли, прочно захватившего в конце 20 века лидерство в монументальной тяжеловесности и только по недомыслию не оформившего свои весовые достижения в книге рекордов Гиннеса.

     Следует отметить, что наш герой знал о величайшем успехе математической теории симметрий (теории групп) в физике элементарных частиц в 70-х годах 20 века. В молодые годы он и сам чуть не встал на этот плодотворный путь, но, как догадается читатель, тогда бы и не было его нынешней самоотверженной попытки внедрения этой поистине прекрасной прежде спящей царевны математики в поэзию, которая усилиями физиков-теоретиков превратилась в царицу и воссела на подготовленный экспериментаторами трон красоты и гармонии (как видите для передачи состояния героя не приходится избегать выспренности). Именно эта царица, выполняя роль Ариадны 20 века со своим волшебным клубком, помогла выбраться физикам из лабиринтов сложности и громоздкости, и потому, по мнению героя, должна выполнить ту же роль в отношении сложных строф. Похоже, что поэзия простоты и красоты прочно овладела умами теоретиков, иначе как же объяснить, что прежде «сухие» теоретики вводят в теорию термины вроде «странный кварк», «очарованный кварк» (представьте на минуту, чтобы наши филологи согласились с такой восторженностью, столь неуместной в строгих науках). Без романтизма англоязычных физиков здесь не обошлось.

    Пожалуй, нельзя отрицать, что наш герой объективно лучше многих был подготовлен именно поэтическим чутьем ощутить всю полезность такого воцарения красоты и гармонии в рациональном сухом мире. Поэтому он ощущал уникальную возможность получения дивидендов от союза поэзии с миром строгой науки, являющейся лидером в познании материального и идеального мира. Тем самым физика вернула бы поэзии долг, когда последняя помогла им заложить принцип симметрии в основы теории, именно как гармоничное (и потому очень экономное и естественное при сочетании противоположных понятий в нашем сложном мире) сочетание простоты ( и потому красоты) с неизбежной сложностью (но гармоничное сочетание простого и сложного является минимальной уступкой сложному).

    Мысль героя работала четко: необходимо внедрить принцип симметрии в стихосложение, чтобы он действовал как животворящая сила, укрощающая сложность и монументальность строфы (что необходимо для отражения высших проявлений сложной человеческой души в сложном мире) и вселяющая веру в торжество союза с нашими великими предками, сумевшими столько веков тому назад поверить в возможности разума и сердца понять этот сложный мир и отразить его грандиозность грандиозностью стиха. Конечно, думал герой, проще растерянную и мятущуюся одинокую душу заточить в «черный» квадрат или спустить по «лесенке» разорванной выстрелами «товарища маузера» связной напевной ткани стиха, чтобы стройными рядами на одной левой ноге спуститься прямехонько в ад. Но все эти побочные мысли только отвлекали его от главной грандиозной задачи. Иногда ему казалось, что он оказался в каком-то сказочном плену  большого заблуждения, но он отгонял эти временные отступления. Он мечтал о том, что когда создаст , новые строфы, превышающие размером строфу Спенсера, но благодаря внутренней симметрии они будут превышать по изяществу строфы древних, он создаст шедевр, который ослепит современников светом совершенства формы и содержания и будет началом реставрации фундамента поэзии нового Великого Возрождения. Он был на грани (или за гранью) нормального восприятия мира. Ему показалось, что он стоит на берегу моря, овеваемый свежим ветром и чувствует приближение некоего знака, означающего спокойное единство неких трех сил, движущих человечество в будущее без катастроф и катаклизмов. И действительно: он увидел такой знак. На горизонте появились и стали вырастать три сказочные бригантины: одна с алыми парусами, вторая с белыми, а третья – с нежно-голубыми (он запомнил число три). Он думал только об одном: пусть видение не исчезает, пусть оно наполнит его гордостью за то, что этот знак символизирует Великую Роль России в объединении мира под знаменем единства Красоты, Гармонии и Разума. Он долго еще находился в плену этого сказочного видения и дал себе слово, что несмотря на любые обвинения в глупом романтизме, он выполнит свою миссию, бросив вызов жестокому рациональному веку, не желающему учиться у своих великих предков. В худшем случае это будет поэтический памятник грандиозным успехам физики в конце двадцатого века (сумевшей в сложном увидеть красоту и простоту) в противовес тем Великим потрясениям, которыми вписал себя в историю этот век – лидер материальных и духовных разрушений.

 Его задачей было вернуть симфоничность звучания монументальных строф древних без боязни быть обвиненным в излишней помпезности, стройность формы должна создать иллюзию воздушности грандиозного архитектурного сооружения, каковой должна ощущаться строфа, чтобы новая волна Возрождения вернула в язык все красоты, которые были незаслуженно списаны в архив филологической науки (искусственно занижая эмоциональный тонус современной жизни и отражая это обеднением языка, искусственно девальвируя возвышенную чувственность прошлых веков). Он также выставлял счет и филологии, которая забыла о своей святой обязанности не просто отражать стихийный ход развития поэзии и языка, но и активно влиять на него, защищая хрупкий мир прекрасного от нашествия варваров 20 века. Без этого она превратилась в бесстрастного архивариуса, еще и гордящегося своим безразличием к гибели прекрасного. А ведь как недалеки те времена, когда искусство было в моде у власть предержащих и потому оказывало влияние на общественную мысль и общественное мнение. Остатки этого сохранились в Европе и по сей день, а у нас? Временами герой был подавлен этой инерционной глыбой общественного сознания, утратившего перспективу развития прекрасного в пользу диктата гипертрофированного ощущения отдельных личностей, возомнивших себя единственными судьями прошлого. Тогда он понимал всю безнадежность своей гигантомании и сомневался в своих силах. В такие минуты он успокаивал себя тем, что подобно Эйнштейну, видит, как весь мир пленён неотразимым гипнозом апокалипсиса и грандиозной силой инерции чрезмерно ускоренного движения, а потому и забыл о той роли искусства, которое способно затормозить этот бег в пропасть.
    Несмотря на все доказательства победы дьявола над божьим промыслом, которая проявилась и в том, что само искусство стало участвовать в процессе саморазрушения, наш герой в минуты самообмана готов был радоваться тому, что в полушариях одного отдельно взятого человека эта дьявольская победа становится лишь относительной и не способна вытеснить святое желание двигаться навстречу красоте и гармонии, пусть даже если официальный поток поэзии демонтирует живую связь с прошлым миром прекрасного. Конечно, он не был в восторге, что все уступили ему эту благородную нишу в поэзии – возрождать её детство и юность, ибо даже в случае успеха он особенно не рассчитывал на признание. Как хорошо знающий нравы современного мира ученых и писателей, он понимал, что обречён на поэтическую робинзонаду, но неистребимый оптимизм (что самое интересное, ничуть не оправданный его личным опытом) и осознание святой обязанности выпить свою чашу надежд и глупости до дна двигали его шарики в заявленном выше направлении. Конечно, специалист может увидеть в такой святой наивности признаки паранойи или селективной глупости, но сейчас речь не идет о точных диагнозах. Читатель может заметить слишком большие колебания маятника разумности изложения между полюсами серьезного и почти глупости при описании сложного состояния нашего героя (это напоминает попытку страуса спрятать голову в песке неумелого юмора). Либо автор за наивностью лирического героя прячет свою собственную, либо в определенные моменты дьявол начинает водить его пером, чтобы помешать автору раскрыть драму героя. Вторая версия представляется более вероятной, если поверить тому, что дьявол перехватил майку лидера у самого господа-бога.

   Наконец, мы готовы поговорить о сути открытия нашего героя. Мы уже говорили, что принцип симметричного построения строфы был положен им в основу построения сложной строфы как средство борьбы с её «тяжеловесностью», проистекающей из нашего нежелания оторваться от слишком быстрого темпа бега от себя в наше суетливое время и вернуться в мир тонких эмоциональных переживаний и надежд, что позволяли себе наши предки, справедливо полагая, что искусство не простое средство отражения настоящей действительности, но и воплощение надежд на преодоление вечных проблем в том числе и с помощью оптимистических рецептов наших предков. Второй принцип – это трехчастность строфы (вступление, разработка и заключение, вспомним сонет или трехчастную сонату в музыке). Третий принцип - допустимость малого нарушения симметрии, что является общим свойством симметрий в природе (что блестяще выявлено физикой и очевидно из обыденного опыта и доказано живописью). Когда он завершил определенный этап в теории стихосложения, открыв целые семейства симметричных строф, нужно было приступить к самому трудному: написать свой шедевр. Именно здесь, в столкновении теории и практики таится либо триумф, либо разочарование, тем более что в качестве главного неизвестного в уравнении, связующем поэта и читателя, служат талант первого и желание слушать второго. Поэтому каждый поэт, вступая в зону этого неизвестного, слепнет на время, чтобы, прозрев, увидеть либо тернии, либо розы (и в том и другом случае колючки все же остаются). Не будет лишним напомнить, что процесс творчества нашего героя был быстр и непредсказуем. Это таило в себе большие опасности. Но что делать, наш герой был рождён по лекалу Бальмонта, а не Пушкина. Пушкинская шлифовка им принималась чуть ли не предательством по отношению к вспышкам озарения, когда, как он полагал, достигалось истинное проникновение в глубины поэзии, а контроль холодным разумом порывов сердца может срезать пик и включить всевозможные ограничители нашего времени. Здесь он был солидарен с Байроном, когда тот не без гордости за свой талант сообщал в предисловии к очередной главе «Чайльд-Гарольда», что она потребовала (только!) две недели, а ведь это больше сотни строф Спенсера. Только грандиозный замысел был способен мобилизовать талант этого великого поэта, когда он мог за неделю создать то, что было недоступно многим за всю их творческую жизнь. Такая мощь таланта и его принципиальная непредсказуемость всегда занимала нашего героя.

     Одним словом, он полностью вверял  свою судьбу слепой игре случайных связей нейронов одного из полушарий вне связисо всем прошлым или будущим в поэзии, как бы балансируя на остром пике мгновения, который отрывал его от Земли и возносил туда, где больше шансов увидеть Бога или его творение – женщину. Трудно сказать, могла ли сила его слов хоть чуть-чуть оторвать читателя его од от грешной Земли или увидеть за его трехчастной строфой три бригантины с упругими, как груди молодой девушки, цветными парусами. Но на этот раз ему, кажется, повезло, потому что его завороженное перо само рождало почти единственные слова, а он даже боялся вмешиваться в этот святой поток духа поэзии. Во всяком случае, он был в этом уверен. Ему казалось, что каждая строка его чудо-строфы либо пела, как золотые струны Эоловой арфы, грохотала разъяренной волной, рассыпаясь в мириады изумрудных брызг, либо возносила в солнечную синь небес, либо звенела чистым колокольным звоном Золотого Колокола Правды и Прозрения. При чтении он растворялся в совершенных рифмах и пронзительно точном ритме, будто великий метроном точного времени отстукивал счастливые мгновенья божьего промысла, дарованные только для него. Не веря в свою удачу, он перечитал чудо-строфу только один раз, чтобы избежать искушения что-либо поменять в ней. Он решил, что стихотворение должно отлежаться месяца три. Так как все это произошло за несколько дней до Рождества, то он решил вернуться к шедевру еще раз 1 апреля, чтобы окончательно проверить, все ли он сделал. Единственное, что он себе позволил, так это набрать строфу на компьютере, считая, что рукопись – хорошо, но электронный мозг – не хуже.

    Прошло три месяца. Он, как и планировал, включил компьютер. Хоть он и не верил, что может улучшить свой шедевр, но, подчиняясь, соблазну преодолеть самого себя, решил попробовать это сделать. Ведь он же смог обойти древних  в теории стихосложения. Но, тут он не поверил своим глазам: нужный файл отсутствовал! Он бросился искать тетрадку, где была записана его драгоценная строфа, которая в это мгновение была для него дороже всех бриллиантов мира. И здесь его ждала уничтожающая неожиданность! Во второй раз он отказывался верить своим глазам: строфы не было, лишь чистый лист бумаги! Дрожащими руками он снял очки, напряг свои близорукие глаза. И, о счастье! Он увидел едва заметные углубления от шарика ручки. Ему повезло, что он сильно нажимал ручкой, так как случайно оказалось, что ручка плохо писала. Еще полностью не осознав своего счастья, он стал восстанавливать по углублениям на бумаге свои драгоценные буковки. Пока он делал это, ему показалось, что стены, мебель растворились в бело-розовом тумане, а тетрадка как бы парила в воздухе и подсвечивалась снизу так, что бело-молочный свет в углублениях явно помогал угадывать буквы. Наконец, все было закончено. Но странно, потрясенный герой не был точно уверен, что это был тот самый текст, написанный три месяца назад. Какой-то внутренний голос ему подсказывал, что нужно сравнить оба текста. Но для этого надо встать, выйти на улицу, сесть в метро и поехать, куда глядят глаза в ожидании чуда.

    Он так и сделал, не понимая, что с ним происходит. Он сидит в метро и ждёт чуда. И оно произошло! На третьей остановке в его вагон входит прекрасно, но необычно одетая молодая женщина, похожая одновременно на Джоконду и Сикстинскую Мадонну одновременно. В руках у нее газета. У нашего героя защемило сердце, он узнал её, хоть ни разу не встречался с этой таинственной незнакомкой! Она села напротив и стала каким-то удивительно одухотворенным образом читать какое-то стихотворение в газете АИФ! Казалось, что из её глаз исходил свет сокровенной истины, объединяющей все времена в одно настоящее мгновенье, в котором может поместиться весь мир. Трудно сказать, сколько это длилось, так как время для героя не существовало, возможно, пронеслась вся его жизнь. Незнакомка подняла глаза, и он прочитал в них: "Да, ты прав, ты меня хорошо знаешь. Я родилась из твоих строк подобно Галатее Пигмалиона, ожившей из камня. Я читаю именно твоё стихотворение, и ты можешь в этом убедиться» . Она встала, подошла и протянула газету потрясённому поэту… В этот момент поезд остановился, открылись двери, и она вышла из вагона, не оглянувшись. Он, ещё не веря всему, что произошло, залпом прочитал любимые строчки.

    Да, это была его строфа, сомнений больше не было. Вдруг все чёрные буковки в газете зашевелились, стали окрашиваться в удивительно живые цвета, и на пустом месте появилось чудесное стереоскопическое изображение незнакомки. Ему даже показалось, что она улыбнулась. Но он успел заметить, и это его поразило, что авторство его шедевра приписывалось некоему Г. Вочужруку. Было ясно, что это псевдоним (что-нибудь типа сокращения от вор чужих рукописей). Только теперь наш герой понял, что он упустил нечто более важное, чем выяснение факта воровства своего шедевра: он упустил свою Галатею!  На следующей остановке он выскочил из вагона и поехал в другую сторону, чтобы выйти на станции, где сошла незнакомка, надеясь на очередное чудо. Но раздача чудес на сегодня была, видимо, закончена. Обойдя несколько улиц вблизи злополучной станции метро, изрядно устав, он вернулся домой, чтобы всё спокойно обдумать, если предположить, что  после всего, что произошло, можно быть спокойным.

     Его размышления привели к трем версиям случившегося. Если не пренебрегать белой магией, то можно предположить, что строкотворная мадонна стёрла текст в тетрадке, выкрала файл и передала этому Вочужруку, который и опубликовал его шедевр. Но зачем она это сделала? Так незаслуженно обидеть своего Пигмалиона, который подарил ей определённо счастливую судьбу. Нет! Это он решительно отверг. Что касается чёрной магии, то здесь дело обстоит сложнее. До сих пор наглого прямого вмешательства дьявол себе не позволял, хотя ему порядком надоела миссионерская затея нашего героя по торможению так ускоряемого рогатым движения к Апокалипсису. Остаётся третий вариант – серая магия наследников всемогущего КГБ. Не представляет труда по цепям питания проникнуть в компьютер поэта и переписать любой файл. Правда, не ясно, зачем стирать файл хозяина. Почему же? Вкупе с уничтожением рукописи в тетради этот шаг логичен, чтобы затормозить или уничтожить вообще попытки героя восстановить шедевр. Но зачем превращать Галатею в Мату Хари? Только чтобы потравить автора? Хватит.
    Поразмыслив, герой даже перестал расстраиваться. На примере Бродского и Солженицына было ясно, что офицеры КГБ имеют верное поэтическое чутьё, с мелюзгой они не связываются. Их объекты внимания даже становятся Нобелевскими лауреатами. Все это льстило нашему герою, ведь его не только выделили, но и опубликовали в самой читаемой газете пусть под другой фамилией, рукописи-то не горят. Сам бы он вряд ли смог добиться этого. А теперь, пусть и с личными потерями, но он решил свою задачу: доказал, что можно превзойти древних и начать оживление классической ноты в современной какофонии (буква о написана сознательно) самовыражения поэтов. Пусть независимо от его воли к нему втерлись соавторы, зато миллионы людей в принципе получат возможность познакомиться с его шедевром, а кого-то будет ласкать его строкотворная мадонна.

    Всё-таки он решил выяснить в редакции АИФ, как там оказалась его рукопись. Его интуиция подсказывала, что не все узелки развязаны. И точно, когда он показал свой номер АИФ, подаренный незнакомкой, то в других экземплярах газеты за это число на той же странице ничего, хоть слегка напоминавшего стихотворение не оказалось. Это означало, что серые маги не при чём. А главное – рухнули все надежды, что его шедевр могли прочитать миллионы. Только сейчас герой пожалел, что поэтический вкус нынешних офицеров тайной магии уступает вкусу дьявола, который любит прятаться в своих проделках за спины неотразимых красавиц, способных свести с ума не только поэтов-романтиков, но и наоборот. Такого удара от нечистой силы наш поэт не ожидал, а потому впал в депрессию и порвал восстановленную им рукопись подобно скрипачу Паоло Белличини, сошедшему с ума и уничтожившему лучшую скрипку Страдивари (если верить легенде Гумилёва). Судьба украденной электронной версии нам неизвестна, равно как и судьба строкотворной мадонны. Все это наталкивает на мысль, что наш герой поспешил рвать свою рукопись. Ведь у него была спасительная оптимистическая (в отличие от мистической, то есть надо всегда держать наготове дарящую оптимизм приставку –опти), что все это проделки инопланетян, пожелавших спереть шедевр нашей планеты (однако, как у них поставлена информация, поневоле подумаешь, что мы у них экспериментальные кролики) и спрятавшихся за спины чёрного и серых магов. Ведь такой оптимизм подарил бы ему межпланетное (или хотя бы инопланетное) признание. Но то ли ему изменил прежний несгибаемый оптимизм, то ли факт признания как поэта не мог компенсировать краха его грандиозного замысла с помощью поэзии затормозить бег к апокалипсису на нашей планете, но только он оставил поэзию. Вот мы и вернулись к серьезной компоненте этой истории, зато заявленная в заголовке судьба шедевра оказалась под вопросом. Более того, возник и более радикальный вопрос: а был ли вообще шедевр?

 Эпилог

    На этом можно было бы и закончить, но тогда читатель был бы уверен, что эта история всего лишь выдумка скучающего автора (то есть меня), которая едва тянет на сочинения студента-троечника и то при условии, что все запятые расставлены верно. В этом его убеждает и заключительный вопрос основного текста. Поэтому я сделаю последнюю попытку (ведь "попитка еще не питка", помните?) разуверить в этом читателя, а заодно и себя.

   Недавно я прогуливался по лесу в одном из подмосковных местечек, где вероятность наткнуться  на странных людей весьма велика (таким образом, я вернул долг: хотя и приближенно указал место действия, так что один недостаток сочинения исправлен). Почему-то я был уверен, что меня подстерегает какой-то сюрприз, ибо по телевидению было сообщено, что произошла чуть ли не самая большая за 50 лет магнитная буря. Наша наука демонстрирует уверенность, что с такими бурями коррелирует буквально всё. И точно, через несколько сотен метров я увидел странного незнакомца, которого, как мне показалось, я где-то видел (для учёных это не странно, столько конференций, семинаров, наконец, встречи на горнолыжных склонах). О том же говорили и его глаза: «Совершенно точно, я вас тоже видел». Я, как загипнотизированный, остановился, извинился и спросил, не помешает ли ему, если я присяду на скамеечку (довольно неожиданно появившуюся между нами), к которой он уже направлялся со странной улыбкой, как бы говорящей: "Я  не сомневался, что вы захотите присесть".  К моей радости он это подтвердил уже вслух. Тогда я, не представляясь, так как не планировал надолго расставаться со своим одиночеством (тем более, что это же легко угадывалось и в глазах незнакомца), сразу же запустил хит номер один о московской погоде.

    Незнакомец был полностью солидарен со мной и, подтверждая готовность перебросить мяч на мою сторону, спросил, что я знаю о проблеме прогноза землетрясений (похоже, это подходящий для второй позиции хит сезона, так как в это время этим озаботилось правительство Москвы и любители погреть на этом руки от астрологов до явных мошенников). Я сказал что-то банальное о спусковом крючке, вроде «бабочка села…», а дальше вы знаете лучше меня. Затем после паузы незнакомец вдруг загадочно сказал как-то очень серьезно (чем несколько озадачил меня): «Иногда одно слово может спустить…словотрясение». Я вопросительно посмотрел на него, недоумевая (в голове вертелось, что это за слово, неужели бабочка, все-таки, скорее всего, это эффект магнитной бури). Он улыбнулся и в качестве доказательства столь странной теоремы рассказал мне известную вам историю, указав точно, что её героем был он. Как всякий любознательный слушатель я изумлённо спросил: «А что же с шедевром?»
 --  Мне нечего добавить.
 -- Но может быть, остались черновики?
 -- Их не было, был только специально изобретенный мной метод, позволявший использовать шаблоны.
 --  Но почему вам не опубликовать хотя бы это?
 -- Зачем? Впрочем, это никто не опубликует.
 -- Вы можете разъяснить суть, хотя бы мне?
 --Пожалуйста.

    И он в течение десяти минут подробно объяснял довольно сложную схему строительных поэтических лесов, которую я назвал бы лингвистическим кубиком Рубика. Естественно, я сэкономлю время читателя, так как это был бы явный перекос в моем сочинении в специальную область. В те минуты я заметил, как преобразились его глаза. Если раньше они излучали свет какой-то вселенской печали (как бы с мягкой укоризной и пониманием соглашаясь с той уступкой, какую сделали люди, признав торжество уродства хаоса над порядком и красотой как высшей целесообразностью и животворящим началом), то теперь в них снова мелькнул огонь надежды, что борьба еще будет продолжена, а нынешняя победа молоха разрушения лишь временна и относительна и является платой за нежелание увидеть в море отчаяния спасительный маяк веры в возрождение всего прекрасного. Сильно удивленный я спросил, не мог бы он вспомнить хоть что-то из отдельных стихотворных блоков-эскизов этого чудодейственного стихокубика. Он на миг задумался и безразлично сказал: «Зачем? Хотя…я, пожалуй, напишу вам шаблон, который даёт лишь намек на то, какое восхищение я испытывал тогда, в самом начале моего пути к шедевру». И он написал на листке бумаги 16 строк, которые я назвал почему-то Сикстинской молитвой. Вот она:

 Гляжу, глазам не веря, чудом покорённый…
 Мне кажется, Сикстинская мадонна,
 К нам Рафаэлем приглашённая царить без трона,
 Сошла с небес, чтоб быть непревзойдённой,
 Чтоб материнства свет вдруг радостным мгновеньем
 Проник через века к потомкам восхищённым
 И озарил как высшее природы достиженье,
 Продлил извечное души стремленье
 Постичь все таинства великого творенья
 И пожелать, чтоб Каин с Авелем искали примиренья,
 Чтоб жил источник жизни, благости родник,
 Талантом мастера рождён как символ вечного движенья,
                -34-               
 Как если б вечно длился тот счастливый миг,
 Что сам творец лишь кистью мастера постиг,
 Чтоб ныне и в веках сиял мадонны чудный лик,
 Чтоб навсегда дух злобы, разрушенья, зависти поник.
               
    Он продолжал: «Эта строфа передает метр и размер моей чудо-строфы и как бы готовит читателя к тому, что моя строкотворная Галатея по красоте, грации и свету, исходящему из неповторимых ни по глубине чувств, ни по готовности понять весь мир, превосходит Сикстинскую Мадонну. В каком-то оцепенении я взял листок, поблагодарил незнакомца, как будто получил пропуск в его лабораторию чувств и, увидев, что последний потерял интерес к продолжению разговора, вежливо попрощался и спешно удалился, а я твёрдо решил записать его историю и попытаться её опубликовать. Тогда мне казалось, что кто-то может повторить путь этого незнакомца, и это означало бы, что он не зря озаботился перспективами русской поэзии и русского языка. Этот великий язык, будучи синтезом европейских языков упустил возможность доказать всему миру, что он был предназначен историей для нового Возрождения в литературе 20 века. Для этого он должен был в 20 веке продолжить волны Великого Возрождения 13-16 веков (Италия), 16-19 веков (Англия, Франция, Германия), 19 века (Россия). Но великие потрясения в России сделали двадцатый век веком потерянных надежд.

   Не знаю, удалось ли мне в этом эпилоге убедить читателя в достоверности рассказанной истории, но видит Бог, как я старался, хотя не исключаю, что был и догляд вездесущего дьявола, который постоянно путал мне карты (вот доказательство: он разорвал строфу на две страницы, чтобы навредить читателю).