Люды Света и Люды Тьмы

Раскат Старков
Что может быть под небом ясным
прекраснее земных стихов,
прекрасней солнца в день ненастный?
Лишь аромат твоих духов.
Не знаю я,
     есть в мире этом
Родник достойной чистоты…
Великим был Господь поэтом,
Создав, любовь,
    твои
      черты.

Из книги Михаила Александровича Шолохова «Судьба человека», 1956-1957:

«Тяжело мне, браток, вспоминать, а еще тяжелее рассказывать о том, что довелось пережить в плену. Как вспомнишь нелюдские муки, какие пришлось вынести там, в Германии, как вспомнишь всех друзей-товарищей, какие погибли, замученные там, в лагерях, — сердце уже не в груди, а в глотке бьется, и трудно становится дышать…
Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время: и в Саксонии был, на силикатном заводе работал, и в Рурской области на шахте уголек откатывал, и в Баварии на земляных работах горб наживал, и в Тюрингии побыл, и черт-те, где только не пришлось по немецкой земле походить. Природа везде там, браток, разная, но стреляли и били нашего брата везде одинаково. А били Богом проклятые гады и паразиты так, как у нас сроду животину не бьют. И кулаками били, и ногами топтали, и резиновыми палками били, и всяческим железом, какое под руку попадется, не говоря уже про винтовочные приклады и прочее дерево.
Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочей, работаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься. Били запросто, для того чтобы когда-нибудь да убить до смерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей-то, наверное, на всех нас не хватало в Германии.
И кормили везде, как есть, одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток — где давали, а где нет. Да что там говорить, суди сам: до войны весил я восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Одна кожа осталась на костях, да и кости-то свои носить было не под силу. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не в пору.
В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б 14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма — четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь…
…Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю: «Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился». Он и спрашивает меня: «Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки — это много?» — «Так точно, — говорю, — герр комендант, много». — «А одного тебе на могилу хватит?» — «Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется».
Он встал и говорит: «Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься». — «Воля ваша», — говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».
Я было из его рук и стакан взял, и закуску, но как только услыхал эти слова, — меня будто огнем обожгло! Думаю, про себя: «Чтобы я, русский солдат, да стал пить за победу немецкого оружия?! А кое-чего ты не хочешь, герр комендант? Один черт мне умирать, так провались ты пропадом со своей водкой!»
Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за угощение, но я непьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью», — говорю ему. С тем взял стакан и в два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение. Я готов, герр комендант, пойдемте, распишете меня».
Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана не закусываю». Наливает он второй, подает мне. Выпил я и второй и опять же закуску не трогаю, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови, спрашивает: «Что же не закусываешь, русс Иван? Не стесняйся!» А я ему свое: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать». Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро говорит по-немецки: видно, переводит мои слова друзьям. Те тоже рассмеялись, стульями задвигали, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче.
Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили, как ни старались.
После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты — настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я — тоже солдат и уважаю достойных противников. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестные войска вышли к Волге и целиком овладели Сталинградом. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свой блок, а это тебе за смелость», — и подает мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.
Прижал я хлеб к себе изо всей силы, сало в левой руке держу и до того растерялся от такого неожиданного поворота, что и спасибо не сказал, сделал налево кругом, иду к выходу, а сам думаю: «Засветит он мне сейчас промеж лопаток, и не донесу ребятам этих харчей». Нет, обошлось. И на этот раз смерть мимо меня прошла, только холодком от нее потянуло…
Вышел я из комендантской на твердых ногах, а во дворе меня развезло. Ввалился в барак и упал на цементованный пол без памяти. Разбудили меня наши еще в потемках: «Рассказывай!» Ну, я припомнил, что было в комендантской, рассказал им. «Как будем харчи делить?» - спрашивает мой сосед по нарам, а у самого голос дрожит. «Всем поровну», - говорю ему. Дождались рассвета. Хлеб и сало резали суровой ниткой. Досталось каждому хлеба по кусочку со спичечную коробку, каждую крошку брали на учет, ну, а сала, сам понимаешь, только губы помазать. Однако поделили без обиды.»

Из книги Иштвана Эркеня «Народ лагерей», 1946 г., Красногорский лагерь для военнопленных, пер. с венг. Т. Воронкиной:

«Сколько нас, мы и сами не знаем; десятки или сотни тысяч венгерских военнопленных обитают в несметном количестве лагерей, разбросанных на необозримых
пространствах страны в двух частях света. Почтовой связи меж лагерями не существует; ни с домом, ни друг с другом мы не переписываемся. Лишь поезда приходят и уходят, длинные эшелоны с военнопленными тянутся отсюда за Урал или с востока обратно, в европейскую часть. Эшелоны прибывают часто; мы толпимся у ворот, поджидая новеньких, которые сперва выспрашивают нас про здешние условия, а уж потом рассказывают про свое житье-бытье. Таким образом постепенно - с той же медлительностью, с какой ползут года, - мы все-таки узнаем кое-что друг о друге. Есть у нас даже своя печатная газета — ;Игаз Со;, ;Правдивое слово; - ее издают в Москве; оттуда тоже можно почерпнуть сведения, прочесть письма. Иной раз и нам самим приходится совершать путь то с севера на юг, то в горы, то к морским берегам - куда судьба забросит. Из распространяемых слухов, ненароком оброненных слов, а в основном по воле случая медленно, но верно все же вырисовывается общая картина. Картина того, как жил, что чувствовал, о чем думал военнопленный, самое убогое и беспомощное из всех созданий Господних.
В начале начал, в ;первобытный период;, когда приходилось бороться за существование, пленный абсолютно ничего не воспринимал. Надо было выжить.
Жить значило быть эгоистом. Пленный был предоставлен самому себе. Его окружали мрак и непробиваемая оболочка, где был он один-одинешенек, как орех в скорлупе. Даже зависти он не знает. Если голоден и видит у другого хлеб, то даже не задумывается над тем, что хлеб - чужой. Хлеб – это, хлеб, надо его схватить и съесть.
Многие воровали хлеб. И сейчас иногда крадут.
Интересно, что когда поймают вора, то долго спорят и обсуждают, как с ним поступить: доложить начальству, отвалтузить или попросту заставить возместить ущерб. Решение выносится всем бараком, и вора ждет битье или карцер. И лишь в крайне редких случаях - презрение…

Это не эмоциональная ущербность, а полное равнодушие. Абсолютная нулевая точка чувств, состояние, о котором глухо умалчивает литература. Возможно, оттого, что редко встречались примеры; но теперь и здесь этих примеров сотни, тысячи.
Все мы наслышаны о том, что человек убивает в состоянии аффекта. Из-за любовной страсти, из корыстных побуждений, ради женщины, золотого кольца или чего-либо другого, но всегда одержимый страстью. И вот вам, пожалуйста, масса людей, бесстрастно, тупо и равнодушно сносивших смерть. Нужны примеры? Они есть. И если мы выбираем примеры, то лишь потому, что имена большинства из этих людей канули в забвение. Но кое-чьи сохранились.
* * *
Дёрдь Нанаши, врач из Будапешта. Известный спортсмен — то ли пловец, то ли ватерполист. Зимой 1943-го ему ампутировали обе ноги по колено. Несколькими неделями позже он попал в этап; место в вагоне нашлось только на верхних нарах. На
шестые сутки нары расшатались и стали крениться.
Верхние ;пассажиры; чувствовали себя как наскользком склоне. Хватались, цеплялись за доски. Вагон трясло, нары шатались и все упорнее сползали вниз. Раны Нанаши были далеки от заживления, в ту пору даже царапины и те затягивались с трудом. Нанаши сползал к краю и орал от боли. Иногда кто-то делал над собой усилие, усаживал
раненого повыше и подпирал какой-нибудь деревяшкой. Это не помогало. Надо было поднять нары да укрепить парой гвоздей. В вагоне находилось тридцать пять человек, но ни один и пальцем не шевельнул. Не в слабости было дело — в равнодушии. Нанаши
стенал и кричал еще двое суток, потом умолк. Никто не замечал его стонов, никто не заметил его смерти.
Не знаю, где и когда еще жили люди в такой степени отупения и безразличия. Никто не испытывал жалости к ближнему, но и к себе тоже. Сознания, разума было не больше, чем у муравья, человек лишь сносил свою участь, руководствуясь инстинктами.
Исчезли невесть куда воспоминания. Не только лица и образы канули в небытие, но и дорогие сердцу имена, важнейшие даты. Многие считали причиной перенесенный тиф. Но причина была в глухом бесчувствии, в душевной отупелости.
Попадались такие, кто, кроме года своего рождения, не помнил ни одной даты. Большинство забывали даже собственные имена…
Мечты, стремления, любовь, нежность, молитва и даже воспоминания... всему этому находится место лишь тогда, когда в руках у тебя - кусок хлеба.»

Из Telegram:

«Мы это видели, но фишка была в том, что все свои дурки и шоу он снимал в России и как бы мысль была такая, что дурачка пристроят и он всё-таки прекратит войну, развязанную Порошенко, как поца мамин обещал. Но теперь, что Петя Вальцман, жив еврейский зеля, деньги метёт и шлемов по маме. Путин имеют войну и в Умани не стреляют - бо там евреи, то как-то смешно думать опять, что это не договорняк… ну поспорьте), а и в Днепре, за время «войны», ни разу не попали в самую огромную синагогу. Славяне,..ау).

"Короткое слово «поц» - самое распространенное ругательство в еврейской среде Восточной Европы. С идиша оно переводится как «мужской орган». Соответственно, слово «поцен» (которое затем превратилось в «пацан») обозначает недоразвитый детородный орган. Термин этот благодаря одесским ворам, якобы, распространился по всему уголовному миру молодого СССР: так в криминальной среде стали называть молодых, неопытных воров и беспризорников. При этом ряд лингвистов уверены, что в «пацане» не нужно искать еврейский след. Слово это украинского происхождения и происходит от возгласа «паць-паць». Таким странным междометием на Украине подзывают свиней. Соответственно, человек, который чаще всего общается со свиньями, то бишь свинопас, и является настоящим «пацаном»."

"Шлёма - термин заимствован из еврейского языка "шлемазл", и обозначает человека, которому постоянно не везёт. Некоторые исследователи утверждают, что слово "Шлемазл", появилось благодаря ивритскому выражению "шейлем мазаль", что буквально можно перевести, как "полное счастье"."

За 17 месяцев СВО Россия пленила 17200 так называемых украинцев.
Ребята, а кто-нибудь слышал от них такую мотивировку сдачи в плен, как: - «Я НЕ МОГУ СТРЕЛЯТЬ В РУССКИХ»?