Есть хочется!

Александр Амусин-Таволгин
                ЕСТЬ ХОЧЕТСЯ!
   Старик Потапов тоскливо посмотрел на пустой ребристый стакан и отвернулся. Четвёртые сутки хочется есть, а в доме не то что продуктов, крошки для тараканов не осталось. Ещё с утра он пил только кипяток, а потом холодную воду из-под крана, приправленную солью. Но уже к обеду понял: на одной воде долго не продержаться.
Кряхтя, поднялся с дивана и включил телевизор. По экрану дефилировали полуобнажённые девицы, демонстрируя летние моды. Старик отвернулся, переключил. Теперь с экрана какой-то депутат рапортовал о последних успехах, достигнутых благодаря «активному вмешательству администрации в ана…» Потапов, не дослушав, плюнул на экранного чиновника и выключил телевизор. Очень хотелось есть. Он подошёл к окну, с трудом, почти повиснув на крючке, открыл форточку, кашляя, доплёлся до дивана. С улицы повеяло свежестью расцветающей весны, послышался шум проезжающих автомобилей, голоса горожан.
– Сегодня из этой могилы пока что-то вижу и слышу, – оглядев квартиру, усмехнулся про себя старик, — боюсь, скоро и этой форточки не останется. Издохну, так и не дождавшись голодной пенсии. Три месяца – ни слуху ни духу, словно почту на другой материк перевели. Может, ждут, пока я окочурюсь, себе мои рублики на ананасы с Канарских островов выгадывают? Или квартирка моя кому приглянулась! Нет, чинуши-догогуши, не дождётесь. Квартирку я давненько кому надо отписал. А пенсию сам получу, лично, отъемся и лепесинами и ананасами, а тогда…
Дальше ни о чем хорошем не думалось. Даже мстительные помыслы заглушал голод. Степан Игнатьевич неторопливо прошёлся по квартире и замер у двери в спальню. С тех пор, как умерла жена, он в эту комнату входил редко. В ней оставалось всё так же, как при Наташе, и когда старику было совсем плохо, он вечерами открывал дверь в её комнату, выключал свет, ложился на кровать, закрывал глаза и разговаривал с женой. И хотя Наташи рядом не было, он ощущал её дыхание, слышал шёпот, чувствовал, как она смотрит на него и улыбается таинственно и нежно. Ему казалось, что ещё мгновение, и она, как прежде, прижмётся и скажет тихо-тихо:
– Всё старится, Стёпушка: и ты, и я. А вот любовь моя к тебе, что в дни наши первые. Помнишь? Не веришь? Хочешь, докажу?
И доказывала. И переносила его в молодость, и возвращала утраченные силы, и каждый раз обжигала таким ярким, таким сладостным чувством, что…
– Эх, Наташенька, где ты, солнышко моё единственное? Если б знала ты, как худо без тебя, тошно! Кормилица ты моя, любимушка, и не догадываешься, как здесь стало постыло и га…
И снова непреодолимо щемящее чувство голода заглушило шёпот и увело мысли старика даже от воспоминаний о любимой. Заглянул в холодильник, достал обёртку от маргарина, облизал и выкинул в пустое мусорное ведро. Очень хотелось есть.
– Нет! Я дойду до главпочтамта. Я скажу начальнику почты, я всё скажу прохиндею, как я за таких, как он, всю войну от Сталинграда до Праги, три ранения, пять орденов, а медалей, да их ... Нет, говорить не буду, пусть сам увидит, сам! Кого единственной пенсии лишил изверг рода человеческого!
Степан Игнатьевич бормоча свою будущую "речь" перед начальником почты, надел парадный костюм с наградами, и с ужасом отметил, как сильно похудел. Даже старенький ремень не удерживал брюки. Кое-как, дрожащими руками продырявил новую дырку в ремне, затянулся, задыхаясь, забрался в пальто.
Весна встретила Потапова, стыдливо укрыв редкие набухшие почки серо-синей вуалью из последнего снега. Прозрачно-голубое небо заслонила тоненькими тусклыми облаками, а нетерпеливые ростки травы опутала хрупкой ледяной паутинкой. Словно стесняясь показать обессиленному старику радость зарождающейся жизни, застенчиво прятала счастливый взгляд под редкие травинки-реснички, а глаза прикрыла, словно кулачками в варежках, хмурыми помутневшими крохотными сугробиками. Виновато глядя вслед бредущему, сгорбленному от слабости Потапову, весна робко гладила его сутулую спину бархатными лучиками солнца. И только сосульки, увидев, с каким трудом старик передвигается, не стесняясь, плакали.
Может, от свежего воздуха или снова от голода, но перед Потаповым вначале поплыла дорога, затем деревья, небо… Старика качнуло, он прислонился к стене и зажмурился. Мимо спешили люди, повизгивая тормозами, проносились машины, рядом играли дети, не обращая внимания ни на его бескровное лицо, ни на сгорбленную фигуру.
– Ничего, ничего, – шептал Потапов, – доплетусь, доползу, но выскажу! Выскажу! Я им всё скажу! Всё! И как есть хочется!
На тротуаре несколько бабок, разместившись буквально плечом к плечу, предлагали прохожим кто семечки, кто орехи и сигареты. Одна из них взглянула на побледневшего Степана Игнатьевича и, усмехаясь, толкнула соседку.
– Глянь, Зинуля, Потапов-то вырядился, вот хрыч старый, а белый-то, белый, напудрилси что ли, неужто кадрить кого-то попёрси, надоело одному иль приспичило.
– А ты чё телишси? И квартира при нём, и дача, и одинокий. Сына и жену схоронил, а самому, похоже, тоже совсем недолго. Тень-то на лице какая жуткая. Не к добру… Подсуетилась бы, глядишь, и урвала б чуток полезной площади с пенька трухлявого.
– Ага, к такому подлезешь... он же окромя своей принцессы за всю жизнь… Эх! К нему сеструха моя год маслилась, да и Вероника – вдова профессорская пыталась, так он их даже тискать не стал… Прынцыпияльный, брезгуеть. А может, тоске своей верный.
Бабка вздохнула, покачала головой, глядя, как старик оттолкнулся от стенки, покосился на старух, отвернулся и побрёл в другую сторону. Хотя куда бы Потапов ни пошёл, каждая улочка, любой перекрёсток были до боли знакомы. Часто, очень часто он ходил здесь с Наташей. Мысли о жене снова на некоторое время заглушили голод. Степан Игнатьевич усмехнулся. Вот здесь на углу он иногда ждал её с работы. Там, у цветочниц, торгующих возле высохшего тополя, постоянно покупал для Наташи цветы, даже в последние годы, когда ездил к жене на кладбище. Едва Потапов поравнялся с цветочницами, одна приветливо улыбнулась и участливо спросила:
– Вы что-то бледны сегодня, не приболели?
Степан Игнатьевич попытался улыбнуться:
– Весна, авитаминоз, сколько ни ешь, а всё чего-то не хватает. Вот дачный сезон начнётся, — тогда полегче вздохнём..
– Это верно, дачные розы против оранжерейных в три раза дольше стоят, а как пахнут, как пахнут!
Но Потапов её уже не слышал, он брёл мимо продуктового супермаркета и с тоскою глядел на выходящих из него покупателей и их сумки.
– А ведь это здание и я строил, — подумал Степан Игнатьевич, — только возводили его как роддом. И сколько маленьких горожан именно здесь обрели свою жизнь. А что теперь? Пожалуйста, на одном этаже обувью торгуют, на другом – одеждой, а в нижнем – продуктами. Неужто рожать боятся в это голодное время? Интересно, а что разместили в «мертвецкой» комнатке?
Потапов заглянул в торговый зал через витринное стекло и искренне рассмеялся. На двери комнаты, в которую когда-то свозили умерших детей и матерей, висела большая табличка с надписью «Администрация».
– Символично! – улыбнулся Степан Игнатьевич. – Наша администрация бессмертна, ей всё равно, что под пальмами восседать, что у порога на тот свет!
Так, улыбаясь своим мыслям, он свернул на одну из центральных улиц. Ещё недавно она носила имя вождя мировой революции В.И. Ленина, а теперь называлась чуть-чуть скромнее – Столичная!
– Как будто не улицу в городе, а бутылку водки переименовали, – выругался про себя Потапов. – И чем им Владимир Ильич не угодил? Кто сейчас богато живёт? Единицы! А за чей счёт? Да за счёт тех нищих миллионов, которые не живут, а, выживая, доживают! Хотя почему мы сами терпим, когда из нас, как из тюбиков, выдавливают нашу единственную жизнь, раздавливают и размазывают. А мы? Впрочем, что-то куда-то меня понесло, так недолго с голодухи и в политики удариться, идиотологом, к философским гарнирам… Болтай не болтай, а есть-то, есть-то как хочется!
Незаметно для себя Потапов добрался до казино-ресторана «Кавказ». Степан Игнатьевич с тоскою посмотрел на бывшее здание партшколы.
– О! Вот ещё один образец новых времён. А ведь когда-то я отвечал за каждый кирпичик, что здесь уложен. Из партии чуть не вылетел, когда линолеум постелили чешский вместо французского. Как будто я, бригадир строителей, был виноват в том, что на даче у первого секретаря тоже ремонт делали, и французский линолеум там оказался нужнее, чем в партшколе. Хорошо хоть разобрались. А если б нет? Года три Сибирь согревал бы, не меньше. Хотя, хотя, хотя… Любопытно, а куда же тогда делась машина облицовочного дорогущего кирпича? Ребята с бригады стащить не могли. Конечно, не святые, но к таким масштабам не приучены. Тогда кто? Неужто всё-таки студенты-практиканты? Нет! Уж больно молоды, слишком молоды, чтобы воровать машинами.
– Степан Игнатьевич! Вот это встреча!
У входа в ресторан остановился чёрный «Мерседес», из него выбрался тучный молодой мужчина, одетый в спортивный костюм, разукрашенный российской символикой. Видя, что Потапов смотрит на него удивлённо, но не узнаёт, ухмыляясь, похлопал старика по плечу.
– Позабыл, бригадир, своих бывших подопечных? Студента Злобина забыл? Что заморгал, дошло? Нет? А ты помнишь, когда строили второй этаж этого партийного крейсера, машину кирпича не довезли? Так вот, за давностью лет покаюсь, это я кирпичики одному нужному человечку подсубботил, а он мне теперь помог эту портянку прикупить и ресторанчик соорудить, так сказать, воскресить...
– Не понял! Ты что, это здание портя… эх, тьфу, партшколы выкупил? Ты, бывший студент Вадя – ни дня без бл…а…а?
– Все мы сегодня бывшие. Была страна — веками государство по каплям, как кровь собирали, а за три дня пропили! Время такое. Вот ты когда-то строил, а я купил. И не только эту халупу. Пошли, расскажу. Я смотрю, ты при параде, загляни! С тёлками моими свеженькими познакомлю, пусть на твой иконостас полюбуются, узнают кто мне путевку в "житие" подписывал! Да и заценишь взглядом старого профессионала, какую мы из старой конуры конфетку сварганили.
– Да уж! — кашлянул в кулак Потапов. – Выходит, машина с кирпичом на твоей совести. А я-то на другого грешил, о честном человеке плохо думал.
– Да ладно за совесть хапаться! Кто старое поминает, ни глаз ни зада не жалеет. Пошли на экскурсию, бригадир, увидишь, как жить надо, отобедаешь цивилизованно, в вип-зале, хочешь, за одним столом с прокурором, хочешь с депутатом. Хоть раз в жизни узнаешь, как надо жить по-человечески, хозяином, ради себя!
– А начальник почты там у тебя не это…ну…как …
– Не завалялся, хочешь сказать? Нет! Я в таком нищебродном быдле не нуждаюсь! Хотя…
Потапову нестерпимо хотелось есть, но, глядя на лоснящееся самодовольное лицо бывшего студента, чем-то напоминающее генерала из телевизора, на его надменную ухмылку, он неожиданно поймал себя на мысли, что ещё мгновение и он ударит Злобина.
– Жаль, что почтаря не жалуешь, главного на сегодня не жалуешь! А вообще, я тороплюсь, ждут меня, ждут. Да и обедал я уже, вроде. Так что…
– Ну, как хочешь, обед, ужин, — всегда за мной. Кстати, как Наталья Константиновна поживает, как здоровье?
– Через месяц два года будет, как её схоронили.
– Жаль, праведная женщина была. Я бы сказал, святая! Таких сегодня днём с огнём не сыщешь, всё отстой какой-то трёхгрошовый.
Злобин похлопал Степана Игнатьевича по плечу и заспешил к ресторану. А старик побрёл дальше. Очень хотелось есть. После последней фразы Злобина злость на него поутихла, даже какая-то теплинка промелькнула. Если уж такое конченое чмо, как Злобин, разглядел Наташу! А ведь всего-то и виделись несколько раз на стройке, когда Наташа приносила обед мужу и всегда подкармливала постоянно голодных студентов.
– Разглядел он душу Наташеньки, разглядел, а вот я его гнилое нутро только сегодня учуял. Эх! Век живи, век приглядывайся!
Так, вспоминая прошлое, Степан Игнатьевич доплёлся до Театральной площади, которая когда-то носила гордое имя Революции. Здесь шёл митинг. Народу было немного. Одна половина забралась на огромную трибуну и что-то, по очереди подходя к микрофону, пыталась объяснить другой половине, что на трибуну забраться не успела.
– На Театральной – очередной спектакль. Жалко, зрителей маловато, да и буфет отсутствует, – попытался пошутить Степан Игнатьевич, толкнув рядом стоящего старика в каракулевой шапке. Тот сумрачно оглядел Потапова.
– Стрелять всех надо, стрелять всех, чтоб остальным была наука.
– Кому остальным, если всех стрелять собрался?
Старик задумался, покачивая каракулем, затем плюнул в сторону митингующих и зло прошипел:
– А тем, на кого патронов не хватит.
Неожиданно к Степану Игнатьевичу подошёл журналист с микрофоном в руках. Лицо показалось Потапову до боли знакомым.
– Постой, постой, неужели Борис Тихонов!
– Я, Степан Игнатьевич, я. Не забыли ещё своих горе-студентов?
– Забудешь вас, только что одного встретил, оказывается, в казино с рестораном бывшую партшколу перестроил. А ты чем занимаешься, отличник архитектурного отделения?
– Да вот репортёром на местном телевидении.
– Что, лучше, чем строить?
– Сейчас время такое, больше разрушают, чем созидают.
– На то и перестройка, чтобы одно рушить, другое возводить.
– Нет, Игнатьевич, когда перестраивают, например, в доме, худшее меняют на лучшее. А у нас, увы, по-разному. До сих пор разбираемся, что такое хорошо, а что плохо. При этом половину Советского Союза уже потеряли, а другую — не сегодня, так завтра распродадут и не… эх!
– Да ну её, эту политику, Борис, ты здесь-то как, по службе?
– Да! А Вы?
– Меня уже год как списали, состарился, вот и брожу по городу от пенсии до пенсии. А про неё уже три месяца ни слуху, ни духу. Вот иду узнать, куда делась, к почтарю главному.
– Слышал, слышал про афёры пенсионные! Вся редакция жалобами завалена. Мы разбирались, даже в прокуратуру обращались, но, похоже, только через месяц начнут пенсию выдавать. Одна высокопоставленная скотина весь трёхмесячный фонд под проценты в собственный банк распорядилась положить.
И без того бледное лицо Потапова стало серее выгоревшего асфальта.
– Как месяц? Как на депозит!? Какие проценты, а мы? Да, я уже четыре дня – на одной воде, да я… да меня...
Потапов резко отвернулся, чтобы скрыть слёзы. Голова закружилась. Чувствуя, что сейчас упадёт, пошатываясь, стараясь на что-то опереться, старик, растопырив руки, попытался дойти и прислониться к памятнику Ленина, стоящему на площади. Но не дошёл… Рухнул у подножия рядом с почерневшим букетиком гвоздик.
***
   В больнице, заполняя акт о смерти, молоденький врач-практикант спросил  заведующего:
– Какой диагноз ставить Потапову в графе "причина смерти" – истинный – алиментарная дистрофия?
Заведующий, тщательно выбритый толстячок в отутюженном халате, с бриллиантовым перстнем на пальце, брезгливо поморщился.
– Алиментарная дистрофия – это последняя стадия истощения! Ты рехнулся? Такой диагноз только в войну заключённым в тюрьмах да концлагерях  ставили. Хочешь без куска хлеба меня и себя оставить? Что, у старика мало болячек за жизнь накопилось? Вот и сочиняй нечто в духе времени, типа недостатка сердечности…тьфу ты, совсем голову заморочил глупостями. Пиши: от сердечной недостаточности… и не кривись. Конечно, жаль старцев, раньше в год «актировали» столько, сколько сейчас за неделю. Господи! И за что их? А нам за что?
Заведующий отвернулся, торопливо перекрестился, погрозил пальцем  практиканту:
–  Когда заполнишь документы, принесёшь мне на проверку! Знаю я вас…молодых  демонкрантиков…