Забой

Геннадий Руднев
«В незнакомом городе всё кажется странным. Улицы, дома, дороги… Даже воздух. Идёшь и думаешь: как тут люди живут? Чужое всё, неудобное, непривычное… А вот живут же! Прохожий навстречу попадётся, посмотрит на тебя и глаза отведёт: соседа в тебе не узнал. Значит, и здороваться не надо.
 
В деревне другое… Встретится кто, всматривается: чей ты? К кому приехал? Может, давно не виделись, а то и родня чья-то вдруг приблудилась… В деревне всегда кого-то ждут и здороваются со всеми, на всякий случай, чтобы не обиделись те, кого за давностью лет не сразу признали. Но то в деревне… Там земля, её просто так не бросишь. Она в людях нуждается.

А бывает, что вот он родной, богом и властью забытый городок, но ты давно в нём не был и сам с волнением ждёшь, что тебя могут тут узнать, а узнавать уже и некому. Вымерли, что ли?.. Да и сам кого-нибудь готов вспомнить, а не можешь, будто память отшибло… И не по себе становится: чудится, что ты во сне ходишь – всё на месте, улицы, дома, тротуары есть, а людей нет. Нет тех, которые в этом всём должны быть!.. Чужие, правда, иногда попадаются. Но чужие тебя только пугают. Что они в твоём городе делают? Кто их сюда пустил?»

Пал Палычу эти мысли покоя не давали, пока он шёл от остановки к родному когда-то дому. Клещ досады сосал изнутри: зачем припёрся? Чего тебе не хватало? Жил бы и жил там, у себя, далеко, и не высовывался… Никому ты здесь не нужен, никто теперь о тебе и не вспомнит… Так только, отца порадовать… Хотя можно было и по телефону позвонить…

«И на что тут смотреть? Хрущёвки, сараи, гипсовый Ленин на площади перед клубом всё ту же гипсовую книжку читает. В парке даже тополя, твои ровесники, по старости спилены. А на городской доске почёта теперь фотографии покойников, не только лица которых, но и фамилии уже позабыл.

Не осталось тут работы для людей. Кончилась работа за тридцать лет. Шахты, заводы позакрывали. Нерентабельный бурый уголь не нужен стал, как газ провели. Не знали, что ли, об этом? И целый тумен ордынский из списков полезных вояк вычеркнули. Навсегда! Даже кладбище закрыли старое. Негде покойников хоронить. О чём думали строители коммунизма?.. Только не о людях. До перестройки ещё всё началось. Кто помоложе спились или поразъехались. А кто постарше обнищали… Бросили стариков-шахтёров на произвол судьбы: вымирайте за ненадобностью… Ни клиники, ни скорой помощи, ни отделения полиции – ничего нет! Если они понадобятся, поезжай, старушка в район на ПАЗике за восемнадцать километров… Если, конечно, доедешь…

А ведь и он мог бы не уехать отсюда, остаться, отработать лет десять в забое, выйти на пенсию пораньше, а потом огурцы на шести сотках поливать летом, всю зиму таращиться в телевизор со старого дивана и строить свой БАМ – больница, аптека, магазин… больница, аптека, магазин… И ждать раз в год на свой день рождения сыновей и внуков, которых и спать-то положить в старой хрущевке некуда, разве что на пол… Конечно, если все доедут…»

Пал Палыч всё замедлял шаг, потом остановился и поднял глаза выше сугробов на заснеженных крышах малоэтажек в зимнее небо. Поискал в нём знакомое. Но на плотной шерсти белёсо-грязных облаков время даже солнечного клейма не оставило.
И тут его тронули сзади за рукав. Он обернулся.

- Вы не заблудились? – спросила у него невысокая пожилая дама, укутанная поверх вязанной шапки в серый пуховый платок.

- Здрасьте… А с чего вы взяли? – грустно улыбнулся Палыч, глядя в её обеспокоенное лицо.

- Идёте, оглядываетесь. А тут совсем остановились… Может, вам нехорошо?

- Муторно мне, уважаемая… Я знаю, куда идти… Ноги не идут… Раньше хоть лавочки какие-то здесь стояли. Ничего не осталось…

- Ну, вспомнили! – улыбнулась с упрёком дама. – Лет пятьдесят назад, может, и стояли… Да не тут! А вон там, перед клубом… Вам идти-то далеко? Скользко… Может, вас проводить?

И сказано это было так просто, уверенно, будто это хрупкое создание в пуховом платке способно было ему в чём-то помочь. При падении, скажем. Палыч посмотрел на даму заинтересованно. И обманул. Назвал адрес своей бывшей музыкальной школы, на противоположном конце городка. Даму это ничуть не смутило. На секунду задумавшись, она переложила пакет с продуктами в другую руку, а свободную сунула ему под локоть.

- Тогда вы сначала меня проводите, а потом я – вас. Хорошо?

- Хорошо, - равнодушно пожал плечами Палыч, уступая.  – Если вам интересно, меня Пашей зовут. Пал Палычем…

- А меня просто Верой… Пошли?

И вот так просто пошли. Куда? Наверное, Вера знала.

***

Когда поднимались по лестнице на второй этаж в квартиру, Палыч ещё надеялся, что Вера откроет другую дверь. Но она сунула ключ в замок двери, обитой деревянными планками с тех ещё времён, когда Паша с покойником-тестем шлифовал их у него в сарае наждачной бумагой, а покойница-теща тихо шипела и принюхивалась к вонючему лаку, подозревая, что именно им планки на её двери и покроют, и дышать будет нечем, и не только ей, а кормящей грудничка дочери, да и самому грудничку тоже, потому что отцу его, студенту, глубоко плевать на их здоровье, и что он приезжает из своей Москвы на одну ночь, а им здесь жить и нюхать, и травиться ещё с неделю, как пить дать…

- Ну, что вы стоите? Проходите уже, - поторопила Палыча Вера. И он переступил порог.

В бывших тёщиных хрущёвских двухкомнатных хоромах на тридцати семи квадратных метрах мало что изменилось. Разве что цвета мебели. От плюшево-красного до осенне-жухлого, от нежно-зеленого до бледно-салатового, от деревянно-лакового до фанерно-жёлтого. Мебель та же, конца семидесятых прошлого века, она одинаковая была у всех: с острыми подлокотниками, растрескавшейся лакировкой, стеклом на дверках буфетов и сервантов и непременным журнальным столиком с отвинчивающимися тонкими ножками. Стального вида палас в геометрических узорах, люстра с пятью колокольчиками, портьера в каторжную полоску остались, помнится, ещё тёщиными. Или нет? Палыч такие подробности мог и не помнить. Но железную спинку кровати с двумя круглыми блестящими набалдашниками, выглядывающую из приоткрытой двери в спальню, помнил точно. Ещё с первой брачной ночи…

- Может, вы в туалет хотите? Идите, не стесняйтесь. Найдёте, где свет зажигается?

- Найду, - откликнулся Палыч, разуваясь и не глядя вешая пуховик на знакомую вешалку.

Санузел совмещённый, так и остался. Не разъединила тёща. А жена любила вместе с малышом ванную принимать. Закроются и плещутся в ней, пока вода не остынет. Горячей подольют и опять плещутся, визжат. Никому в туалет не сходить, не достучаться… Та же ванная осталась, и плитка та же, а вот унитаз на новый заменили, тот ниже был. Это Пал Палыч определил безошибочно, у него тут другая память сработала.

Из ванной комнаты он прошёл на кухню. Вера, в длинной розовой мохеровой кофте, ставила свой чайник на тёщину газовую плиту «Горение», которую он приволок из Москвы в год Олимпиады, заработав на неё на студенческой шабашке под Сыктывкаром.

- Спасибо, - сказал Пал Палыч. – А то я уже и не знал, что делать…

- А? – оглянулась Вера. – Ах вы про это… Не стоит, глупости… Чаю выпьете?.. Минуту всего… Мне самой идти уже надо… А что вы так смотрите? Что-то не так?
Пал Палыч крепко потёр лицо ладонью, стараясь скрыть растерянное выражение, и, чуть отвернувшись, поднял глаза к настенным часам. Они висели на прежнем месте.

- Не обращайте внимания… Чаю, говорите? С большим удовольствием… Мне некуда торопиться…

И, подвинув под себя табуретку, присел за кухонный стол без разрешения…

Вера оказалась словоохотливой, но не любопытной.

- Да-а… - говорила она, глядя на метель за окном. – А я было на кладбище собралась, годовщина сегодня… Что? Ах, откуда я тут взялась? Деньги нужны стали, а вышло – шило на мыло… Мы свою, в районе, обменяли на эту квартиру лет пятнадцать назад с приплатой… С женщиной одной договорились, бывшей соседкой по площадке. Тут у неё родители померли, старики уже, а сестра где-то в Сибири умерла ещё раньше. Так она быстро на размен согласилась: делить жилплощадь не с кем, а у неё дочь замуж вышла, а жить с матерью не захотела, – вот они и решили не продавать бабушкино жильё, а на наше поменять, рядышком, дочка беременная уже была, ну, чтобы, если что, ей помочь… Мебель кое-какую на месте оставили, чтобы лишнее не перевозить. Да и зачем? Только ненужные растраты. Правда?.. Да и мне не до этого было… Жора, муж мой, сильно уже болел: силикоз, потом осложнения, больница не поможет. Ему всё равно было на какой кровати лежать. Сама за ним лет десять ухаживала… Он ведь всю жизнь в шахте, в забое отработал, а тут Чернобыль случился, поехал помочь добровольно и денег лишних накопать… Вот и накопал к своему силикозу этого лишнего… А Лёшке, сыну, как из Чечни вернулся, всё равно было, где ночевать: работы не нашёл, сначала пил, потом на таблетки перешёл, а потом… Тяжело рассказывать… Вот и получилось: соседка в квартирках с дочкой рядышком, а мои рядышком на кладбище тут лежат…

- И… как вы? Чем тут живёте? У вас больше никого нет? – спросил Палыч.

- Как нет?! Есть. Внук. Васёк! – Вера улыбнулась. – Лёшка сподобился завести тут от одной… Правда, она замужем тогда была, сомнения у неё с мужем, чей он на самом деле… Но я-то вижу: вылитый Лешка-маленький… Я уж и квартиру эту на него отписала… А они, как узнали, сразу притихли. Из детского сада разрешили внучка забирать. А он, Васька, всем уже растрепал в саду, что у всех две, а у него три бабушки! Но не чудно, а?..

- Чудно, - согласился с Верой Пал Палыч и решил сменить тему разговора. – А вы тоже на шахте раньше работали?

- Избави Бог! Куда мне? – махнула она рукой и принялась разливать чай, припахивающий мятой. -  На мясокомбинате, в убойном цехе, в лаборатории всю жизнь отработала. Я химико-технологический заканчивала. Распределили на химкомбинат, а не дали ни зарплаты, ни жилья, живи как хочешь, жди койку в общежитии. Вот ближе к мясу и подалась. Мужиков своих кормила. Торговала из-под полы. На квартиру насобирала.

- Сама? – удивился Палыч.

- А что тут удивительного? – без смущения отвечала Вера. – За то и жива осталась. Своих не уберегла, теперь добрым людям помогаю. И буду ходить, пока зовут.

- Куда ходить? Зачем ходить? Вы, что, ещё на пенсию не вышли? – спрашивал Палыч в недоумении.

- Вышла. Но как же не помогать?! Вы знаете, сколько стариков по городу в квартирах лежит? Ни поесть, ни попить, ни таблетку дать некому?.. Я вам сейчас ключи покажу!

Вера прошлёпала в сланцах на шерстяной носок в коридор и вернулась со связкой ключей с прилепленными к ним картонными бирками с номерами. Потрясла ими у Палыча перед носом: «Видали?» и потянула за рукав из кухни в кладовку, отворила дверь и зажгла там свет.

Здесь, где Палыч ютился некогда на кровати с набалдашниками вместе с женой и первенцем, теперь на полках в ряд стояли баночки, скляночки и пробирки, бутылочки и ложечки. На полу – штативы для капельниц, горшки, утки и всевозможные средства опоры: костыли, трости и ходунки, и даже парусиновые носилки. И вершиной скопища сокровищ были два складных инвалидных кресла, один прикроватный столик, один столик для кормления лежачих больных, стульчак для пожилых людей и гора резиновых грелок разных детских цветовых оттенков: от кирпично-коричневых до ярко-голубых.

- Арсенал! – искренне восхитился Палыч и глотнул из захваченной на кухне чашки остывшего чаю.

- У нас всё по серьёзному, - твёрдо сказала Вера. – Передаём из мёртвых рук в чужие руки, не совсем мёртвые.

- А отбор как ведёте?

- В смысле?

- Ну, кому помогать, а кому не помогать вы же сами решаете? Это ведь не работа ваша? Да? Начальника у вас нет… Ответственности никакой… За кем-то и не успеете, кого-то забудете, кому-то физически не сможете помочь… Помрёт кто ненароком… Как потом с этим жить? Страшно жить… А?

Вера посмотрела на Палыча сочувственно и быстро, свистящим шёпотом, проговорила:

- Вас бы на мясокомбинат отвести, на экскурсию хотя бы… К технологу убойного цеха… Он бы вас познакомил с обездвиживанием, обескровливанием… А то вы только в магазине красивую колбасу привыкли выбирать… Ой, простите! – извинилась Вера и сказала медленно уже другим, усталым, тоном. – Нет никакого отбора! Куда успею, кому могу – помогу. А за остальных помолюсь, чтобы Боженька правильный выбор сделал и меня надоумил, куда важнее идти… Вот как с вами, Пал Палыч! Мы тут чаи гоняем, а меня на улице Горького бабулечка ждёт… Вернее, не она ждёт, а её подобие божье, которому пить да есть уже надо бы да таблеточку принять, а сама бабулечка уже и не хочет ничего… Да уже и не помнит, на каком свете она живёт. И как меня зовут, не знает… И зачем она ещё живёт, не знает… И для кого она жила, не помнит…

- Так не ходите, - просто подсказал Палыч. – Кто вас заставляет? Вызовете родственников, врачей, скорую помощь, эту, как её… социальную защиту населения… Неужели тут ничего нет, чтобы помочь?

Вера внимательно посмотрела на него. Очень внимательно. И вдруг сказала:

- Есть. Вы, например.

- А я-то что могу? – усомнился, понурив голову, Палыч. – Для этого специалисты нужны. Медики… Я деньги могу дать, если нужны…

- Им деньги не нужны. На стариков не деньги, а жизнь свою тратить придётся. Вы готовы?.. Бросить свою жизнь, и на других её тратить? На тех, кто о вас и не вспомнит потом никогда?

- Да какой от меня толк? – Палыч не сдавался. – Сейчас медицина, она… Вот в Москве…

- Ваша медицина до этого состояния людей и довела! – неожиданно громко заявила Вера. – Раньше люди до таких болезней, как сейчас, и не доживали! Вы сами работаете? Во-от… А вы помните, чтобы ваша мать или отец в этом возрасте работали? Не-ет… Дома сидели на пенсии да газеты читали. Запрещали им работать! И правильно делали! Они за внуками приглядывали, кормили, сказки им читали добрые, рассказывали, кто они и зачем на божьем свете живут… Готовили к труду, родителей внуков в пример ставили, гордились достижениями… И помирали вовремя, доработавшись до конца, до точки… А сейчас? Кто они, эти бездвижные бездумные переспелые чучела? Старое ярмо на рабочей скотине, балласт, который на дно детей своих престарелых тянет… Была бы моя воля, я бы эту медицину вообще для стариков запретила. Другой бы закон издала.

- Вот вам и пожалуйста! – взмахнул руками Пал Палыч и неосторожно выплеснул чай из чашки на розовую кофту Веры. – И какой же закон?

- Такой! – сказала она, отряхивая чайные пятна с мохера и поглядывая на часы. – Срок бы давала тем, кто стариков своих разбрасывает по больницам и хосписам за деньги. Вот! Не штрафовала бы, а сразу в тюрьму, а лучше в шахту, в забой, пока их родные ещё живы. И не выпускала бы, пока не поймут, что дороже этого у них ничего на свете нет! Раз у самих ума на это не хватает, надо наказывать. Понимаете? И в дом их к умирающим старикам возвращать, чтобы насмотрелись, как она, смертушка, родного человека к себе забирает. Чтобы они пожалели о том, что сами ещё на свете живут…

- И что бы это исправило? – зло усмехнулся Палыч. – А я вам скажу, Вера, что передохли бы они все в шахте в таком возрасте. Не сразу, а постепенно, через те же болезни и больницы, прибавив к показателю смертности процент силикоза. Опять же затраты на содержание. Убыточный закон вы для безбожников предлагаете… Не проще другую утилизацию для стариков устроить? Скажем, освоение Заполярья, Чукотки, острова Врангеля? И вагонами их туда, вагонами! Пенсионный фонд разгрузится. А сколько жилой площади освободится для молодых – немеряно! Или ещё проще – в окопы. Пенсионеры дронами быстро научатся управлять. Да ни БТР, ни танк им не в новинку, ни системы ПВО… Они уже и компьютерами владеют, и на машинах не только на дачи ездят… А? Здорово я придумал?.. Подчистить от советских старперов любимую нацию, может, остальные и в Бога тогда поверят? Не правда ли, уважаемая? Всё равно скоро искусственный интеллект за всех работать будет. Старый человек в качестве хранителя информации и национальной традиции сущий анахронизм получается. Мало того – он ещё и преграда этому, как его, эволюционному прогрессу.

Вера криво улыбнулась и ещё раз взглянула на часы.

- Идите-ка вы, Пал Палыч, куда шли. Погрелись, и – будет… Оно и мне – пора… Провожать вас?

- Благодарю, не стоит. Спасибо вам…

Он в коридоре накинул одежду на плечи, обулся и быстро спустился по лестнице. Завязывать шнурки на ботинках Палыч не стал – отец жил в соседнем доме, через двор, в подъезде напротив, на первом этаже.

***

Вот и чистый гранёный стакан, приклеенный к ящику на электрощите в память алкашам, вечно клянчившим посуду у жителей первого этажа, чтобы не пить в подъезде из бутылки. Стакан был вполне функционален и пользовался когда-то, в пору развитого социализма, большой популярностью среди молодёжи, но неизменно строго возвращался на ящик.  Однако, с нашествием пластика и перестройки стал никому не нужен. Тогда-то отец Палыча и водрузил его как памятник на привычное место в назидание потомкам и залил эпоксидкой до неподвижности.

Над дверью в квартиру красовался гипсовый барельеф Сталина, размером с шахтёрский кулак. Он был не приклеен, а прибит через лоб к кирпичу стены гвоздём-соткой, и тёмная шляпка от гвоздя смотрелась на лбу вождя народов как дырка от пули. Так отсидевший два срока отец подчеркнул роль личности в истории как страны, так и собственной жизни, да и в жизни деда Палыча, отдавшего долг своей проволоке и вертухаям за немецкий плен в полной мере.

Перед дверью коврика не было. Поэтому ноги Палыч не обтёр, а обстучал ботинки друг о друга, стряхнув снег на упаковочную картонку из-под «Сникерса» у двери соседней квартиры, которая пустовала уже лет пять.

Дверь была не закрыта, как и обычно.

 - Пап, я приехал, - крикнул Палыч погромче, толкнул дверь рукой и вошёл в родной дом.

Уменьшенная на треть копия прежнего отца, высохшая, лысая и будто обескровленная, посмотрела на него сквозь коридор из кухни, высоко подняв кожу над глазами, как некогда он бы поднял брови, опустила столовый нож на столешницу и начала вытирать руки о вафельное полотенце, висящее на плече, приподнятом к бледному, мясистому, почти съедобному уху.

- Разувайся! – скомандовал отец. – И дверь прикрой. А то привыкли, как баре, настежь оставлять… И что за привычка такая?.. Неужели, если дверь не заперта, то и стучаться не надо?

«Ну, понесло… - прорычал внутри себя Палыч. – Девяносто четвёртый годок, а всё поучает…»

Палыч неторопливо разделся и зачем-то пригладил редкие волосы перед зеркалом. Похож ли он на отца? Нет, ещё не похож!..

- Руки помой, умойся! Я полотенце там твое повесил, зелёное, – продолжал командовать тот из кухни. – Притащишь ещё в дом заразу какую из этой больницы!.. Да не возись долго. Картошка остынет…

Минут через пять, сев за стол, они поздоровались. Налили по стопочке. Выпили.
Поговорили о том, как сын доехал, как там мать в больнице, что состояние её стабильно тяжёлое, о погоде и плохом отоплении. О внуках и правнуках. Отец спросил, зачем Палыч ещё работает? Из-за денег? На что именно ему пенсии не хватает, чтобы продолжать себя гробить? А услышав ответ, неодобрительно покачал головой:

- Зря ты за это взялся. Ты же людей не любишь. Вечно поперёк говоришь. Нервы последние на них истратишь. Поберёг бы себя, сынок, шестьдесят пять, это тебе не шутка…

- Самому-то сколько было, когда на работу ходить перестал? – огрызался Палыч, тыкая вилкой в недосоленную картошку.

- Это не важно… И потом какая у меня работа была после шахты? На вольном воздухе! На тракторе, на водокачке, на стройдворе – я надышаться не мог! И сейчас бы работал, если бы мать твоя не болела… Меня не годы, а цифры пугают, всё кажется, что они не в том порядке стоят… А вот после девяноста правильно пошли. Год – за десять прежних лет. Когда две девятки стукнет, тогда и счёт сойдётся. Соображаешь?..

Палыч не раз выпил и соображал уже плохо, но кивал отцу, не переча. На бледных отцовских руках пошевеливались расплывшиеся татуировки, он ел, причмокивая и прихлёбывая, не переставая чётко и назидательно говорить, как и что Палычу надо делать в этой жизни, и сколько раз он делал не то, хотя отец его предупреждал, а Палыч не слушал, и что из этого вышло, и в чём Палыч сильно виноват. Отец приводил примеры, сравнивал, делал выводы, подводил черту и закусывал, запивая водку молоком.

- Постой немного, пап, - просил Палыч. – А забой - это что?

- Как это - «что»? Это сама шахта и есть. Самый её конец. Там, где выработка идёт… Глубже и глубже… Из неё на поверхность, «на-гора», уголь выдают… Забыл, что ли?

- А вот в песне «и в забой направился парень молодой», там «дни работы жаркие, на бои похожие» слова такие есть…  Вы пели, а я маленьким верил, что у вас под землёй бои идут, как на войне. Что вы с какими-то там чертями грязными воюете, чтобы они наружу не вылезли. Разбиваете их на куски, вот уголь и получается. А потом жжешь его в печке, а он горит, как в аду, щелкает, трещит и стреляет. Будто война продолжается. На убой… За убой…

Отец посмотрел на Палыча с нескрываемой жалостью. Он у него был младший из сыновей, недотёпа, ему вечно что-то не то чудилось. Но к этому все уже привыкли. И потому пораньше провожали Пашу спать, чтобы взрослым не мешал.

Вздохнув, он молча пошёл стелить сыну на диване, в соседней комнате, понимая, что сегодня уже никакого разговора не получится, и включил телевизор…

***

Палыч к шести утра проснулся и тихо, бесшумно лежал в темноте, глядя в невидимый потолок своего детства. Тяжёлые портьеры не пропускали ни случайного света из чёрного февральского двора за окнами, ни звука, ни шороха. Отец спал в соседней комнате за прикрытой дверью: оттуда ни храпа, ни дыхания его слышно не было. Даже запах маминых лекарств куда-то пропал. Полная черная пустота. Тьма и безысходное тепло родного дома, которое сохраняется только тут и совсем не выходит наружу.

Будто в утробе, в этом сумрачном тоннеле, в самом его конце, как в забое, Палыч чувствовал себя спокойным и решительным, готовым к бою за жизнь и будущее, к выдаче бесчисленных подвигов «на-гора».

Сегодня же, как рассветёт, он пойдёт к Вере, дождётся её и извинится за вчерашнее, и упадёт ей в ноги, и попросит за отца и за мать: пусть заходит иногда, пусть заходит к ним почаще, и к маме в больницу тоже, и к отцу домой. Ну, не чужие же мы с нею? Палыч ей о жене своей расскажет, как они в её квартире жили, как сын Палыча вот по этим половицам первый раз пошёл, как в Сибирь уезжали, плакали, а оттуда письма на этот адрес писали, как счастливы все были тут!

«Вера мудрая, внимательная, она всё поймёт, она всё сделает и обязательно поможет…
Скорее бы рассвело!»

И убаюканный этими добрыми молитвами Палыч уснул.

Проснувшийся к восьми утра отец Палыча осторожно заглянул к нему в комнату только в десять. Палыч мирно спал на правом боку, подложив ладошки под щёку, как мама учила, и счастливо улыбался во сне. Старик посмотрел на часы: до отправления автобуса на Москву оставалось ещё время, и будить Палыча не стал.

«Пусть, пока дома, выспится», - подумал отец и, вместо завтрака, стал ему собирать шахтёрский «тормозок» в дорогу: два яйца вкрутую, две горбушки хлеба со сливочным маслом и колбасой, кусочек сала, луковицу и соль в спичечном коробке.