Бастард

Геннадий Руднев
Есть люди, которые рождаются не по закону, принятому остальными людьми. Рождённые этого не знают, им объяснят это потом, когда они станут способны это понимать. А пока они живут себе как все и не думают о других. Иногда до самой своей кончины, если им при жизни кто-то из доброхотов на ушко тайного не шепнул. Иногда своим умом до правды доходят. А чаще бастарды мучатся своей «незаконностью», считая её то избранностью, то принимая её за наказание свыше за грехи родителей, а то и вовсе замыкаются в себе от людской суеты, так и не поверив в незаконную свою случайность на этом свете.
 
Казалось бы, что за горе-то такое, быть бастардом? Не кривой, не горбатый, не хромой – живи себе и живи, не прячься, со стороны тебя в толпе не различить. Ан – нет! «Незаконные» продолжают чувствовать и вести себя среди людей как глубоко законспирированные шпионы внутри враждебного государства, как резиденты неведомо чего, добывающие только им нужные сведения и передающие их в свой мозговой «центр» в жутко шифрованном виде.

Они намного ближе к реальности, чем нам кажется. Но сама реальность, бывает, складывается не по нашим законам…

В Отечественную у деда в селе случилась обыкновенная драма. Солдатская жена, получив от мужа похоронку, через год после Победы загуляла с безногим инвалидом и родила, прибавив к своим трём сиротам неузаконенную двойню здоровых мальчишек. Понятно, что помощи в хозяйстве от инвалида никакой не было, у него самого и семья, и двое детей, потому многодетная вдова сильно не убивалась, а родила через два года ещё двойню, здоровых девчонок (карточки уже отменили, а запрет на аборты нет). И поговаривали, что уже не от инвалида, а от зоотехника с ближних Хуторов. Тот, правда часто к ней потом заезжал, не хоронился, помогал, как мог.

И жили бы они так и жили, пока в пятьдесят шестом не вернулся к любвеобильной вдове муж, жив-здоров, из лагеря, где отсиживал своё за немецкий плен. А не сообщал он о себе оказалось, потому, что за неё и детей сильно переживал: как бы на их судьбы лагерь его не повлиял - время такое было, что лишнего говорить - себе в убыток.

Детей чужих мужик принял, не стыдил вдову свою бывшую, вожжами не охаживал, а ласкал так, что к отставке Хрущева бегало у него по двору дюжина ребятишек разной масти, догадываться об отцовстве которых получалось с трудом.
 
Уличное прозвище у всех детей было одно – Салтыки. Почему оно к ним прилипло, никто объяснить не мог. Но отличить их от остальной деревенской малышни было легко: ходили они не по одиночке, а стайками, кучкуясь по возрастам.

Со временем Салтыков прибавилось.

Возвратившийся из заключения мужик, здоровый, ширококостный и высокий, был востребован в деревне за свою силу и безотказность. Он брался за любую работу, много чего умел и ходил по дворам, не гнушаясь брать за свою помощь хоть картошкой, хоть серыми макаронами. Он всё повторял: «Я муж многодетной матери». Люди понимали, что прокормить такую ораву на обыкновенную колхозную «зряплату» ему тяжело. Заходил он во двор и к инвалиду, и к щуплому зоотехнику, и их жёны ему ни в чём не отказывали. Не могли устоять перед его мужскими достоинствами. У них в семьях тоже детей прибавилось.

Наконец, в конце шестидясятых, в деревню приехала какая-то казашка из Караганды, где досиживал срок главный Салтык, и привезла с собой двух уже взрослых девушек-погодок, каждую с маленьким ребёнком, но без мужей. Салтык их принял сначала в свой дом, а потом заселил в соседний, старенький, который подремонтировал к зиме, чтобы приехавшие родственники не замёрзли.

Казахские девушки, конечно, были похожи на свою мать, но и ростом, и хищным оскалом больше походили на «салтычиную» породу.

Жили карагандинцы тихо. Пололи свёклу и картошку в колхозе с утра до ночи, таская за собой повсюду своих ребятишек в больших светлых платках, и ели из своих пиал вместе с ними тюрю – накрошенный в молоко или подслащённую воду чёрный хлеб (по двенадцать копеек буханка).

Уже к семидесятым годам Салтыки настолько перемешались с остальными селянами, что узнавать их стало трудно. Довоенные дети давно уже завели свои семьи и нарожали разномастных «салтычат», послевоенные женихались и невестились по всем кустам и оврагам, подростки ночью сшибались в драках, не различая, где свой, где чужой.

Тот конец деревни, где стояли дома Салтыков, по привычке называли Вшивой Горкой, но никаких вшей там не было и в помине. Салтыки работали агрономами, комбайнёрами, бригадирами, кузнецами, а казашки уже дослужились до заведующих фермой и клубом. Половина членов правления колхоза были из Салтыков.

Бастарды осваивали свою рязанскую вотчину последовательно и широко, не торопясь и не сомневаясь в своём праве на закон.

***

К тому времени, когда Паша закончил девятый класс и приехал на лето к деду в деревню, на Салтыков, воров и попрошаек, он натыкался уже везде: и в лесу, и в поле, и у реки, и на деревенском проулке ночью, возвращаясь с фонариком из клуба после ежевечернего киносеанса.

Однажды он после полуночи услышал какую-то возню на дедовом огороде. Пригнулся, посветил через плетень лучиком от фонаря и увидел двух мелких пацанов с ведром, вырванную картофельную ботву и две пары настороженных, воровских глаз.

- Эй, шантрапа! – крикнул им Пашка. – А вам спать не пора?

И сиганул через плетень на грядки.

Поймал одного из воришек за шкирку, оторвал от земли и спросил:

- Что, своей картошки нет?!.. Этой ещё месяц расти. Зачем орехи собирать?

Мальчишка молчал.

Паша тряхнул его, как нашкодившего щенка, и задал вопрос:

- Салтык, что ли?

- Салтык...Отпусти… Тебе хуже будет… - пропищал пацан.

- А пинка заработать не хочешь? – Пашка повернул к себе мальчишку задницей, поставил на землю и пробил им в девятку под клетью ворот из ивового плетня.

Пацанёнок не ойкнул, после приземления встал, потерев копчик и погрозил Паше кулачком:

- Пожалеешь…

Ничего не оставалось, как бросить в темноту ком земли с огорода, в то место, куда воришка исчез…

Они бросили ведро на огороде, не своё, а соседкино, прихваченное воришками с её плетня. Его-то дед и нашёл под утро у вырванных с корнем картофельных кустов. Догадался по следам на грядках, что случилось, и разбудил внука.

- Ты их тронул? – спросил дед Пашку, выслушав сбивчивый рассказ о происшествии.

- Пинка дал одному… А что? Не надо было? – возмутился Пашка. – Я полол, окучивал, а они…

- Зря, - покачал головой дед. – Шуганул бы, и хватит… У них же родители есть, братья… Да не простые… А так – пойди теперь докажи, что не зря мальца ударил… Ты больше так не делай, ты не объездчик и не мент, чтобы за порядком следить. Ты, внучек, вообще в гости приехал… Понимаешь?

Удивлённый Пашка согласно кивнул, но деду не поверил. Ему и невдомёк было, насколько дед прав…

А началось всё с ведра, которое «салтычата» взяли у соседки, тёти Саши, чтобы воровать дедову картошку. Дед вернул его хозяйке, сказав, что ведро на его сторону почему-то с плетня упало. Тётя Саша сразу догадалась: что-то не так. Увидела на дедовом огороде десяток вырванных кустов, упавший плетень, следы от мальчуковой обуви и вернулась к деду. Спросила, откуда. Дед и рассказал ей всё с Пашиных слов.

- Раньше внука предупреждать надо было! – говорила она деду с упрёком. – А теперь уж поздно. Сам виноват!

Дело в том, что у тёти Саши была корова, Зорька, которая давала на редкость жирное и вкусное молоко, но немного. Одинокой тёте Саше зимой молока хватало, а летом излишки она продавала знакомым. Обычно тем, к которым внуки на лето приезжали. Дед тоже у неё молоко покупал для Паши (как бабушка умерла, он-то свою корову продал). Покупали и Салтыки. Лишние два рубля, заработанные Зорькой за один летний день, были для соседки немалым доходом.

А тут «салтычата» к ней ходить за молоком перестали, и денег за выпитое не отдали. Именно с того дня, как Паша согнал их ночью с огорода. Тётя Саша насупилась, и стала здороваться с Пашкой, глядя на него исподлобья.

 Следом у Паши начали пропадать жерлицы на реке.

Ставил он их вечером. Наматывал на деревянную рогатку леску потолще, восьмёркой, цеплял на тройник пескаря, и вешал «поставушку» на ветку, свисающую над рекой, опустив живца в воду. Прятал в траве свои следы, укрывал листьями место привязи, старался не шуметь и часто оглядывался по сторонам, чтобы его никто не приметил.
Рано утром на велосипеде объезжал свои снасти, менял живцов и снимал попавшихся на крючок щук и голавлей. Возвращался с реки, когда из дворов выгоняли скотину в стадо. Деревья для подвешивания рогаток он менял на реке не часто, даже когда попадалась рыба покрупнее и рвала ночью леску, а то и ветку ломала, Паша рыбное место не оставлял: придёт другая рыба, лето долгое, живцов и рогаток на всех хищников хватит.

Однако, когда из десяти жерлиц у Паши осталось три, он уже не о рыбе думал. «Салтычата» работали незаметно и ловко. И, решив приберечь остатки снастей, Паша это тухлое дело бросил. Вспомнил деда, не стал воришек подстерегать и ловить. Может, успокоятся, наконец.

Потом пошли дела посерьёзнее. То копёнку с сеном у деда на пае спалят, то гусь на реке потеряется, то утка на пруду пропадёт. Даже кошка запропастилась куда-то. И Динка, старенькая рыжая шавка, приболела, из конуры не высовывалась.

Всё, что ни случалось теперь в дедовом доме, Пашка связывал с озлобленными «салтычатами». А деду такое странным не казалось: ну да, мол, так получилось, что теперь, убивать их, что ли? Подрастут, поумнеют. Не суетись…

Но Пашке ждать было некогда, лето кончалось, а оставлять восстановление справедливости на следующий свой приезд он не собирался. Строил Паша планы мести, да не тут-то было…

Изба деда стояла крайней в деревне, на конце порядка, на бугорке, с которого скатывались, перекрещиваясь, две дороги. Одна – проезжая, поднимавшаяся с реки через кладбище к лесу и к центральной усадьбе. Вторая – вдоль домов от пруда, уходила в полуразрушенные остовы брошенных изб и обвалившихся подвалов, за которыми, темнея в крапиве и конском щавеле с лебедой, ютились бывшие, покинутые хозяевами, огороды.

Избу видно было со всех концов села, откуда ни взгляни. Она сияла днём яркой крышей, крашеной алой пожарной краской, выменянной когда-то у лесников за литр самогонки (лесники ею отмечали кварталы леса на столбиках). А ночью освещалась она лампочкой на высоком столбе, стоящим на перекрестке.

У лампочки был свой выключатель, установленный Пашиным отцом ещё лет пять назад метрах в четырёх от земли, на всякий случай. Зажигать и гасить свет входило летом в Пашину обязанность, он выполнял это исправно каждый вечер, отправляясь в клуб, и ночью, когда из него возвращался. Чтобы достать до такой высоты, он брал ореховое удилище в амбаре и, подпрыгивая, щелкал выключателем в нужную сторону.
 
Именно в тот день, когда лампочку на столбе кто-то разбил из рогатки, к деду пришли геодезисты из области. Они показали ему план, на котором была скважина и водонапорная башня, стоящая на его огороде, в самой высокой точке, и посоветовали убрать пораньше картошку, так как решение колхозным правлением уже принято, деньги уплачены, и ждать его никто не будет.
 
Деду это странным не показалось. Он молча кивнул, даже похвалил начальство за то, что теперь им, старикам, не придётся таскать вёдра из колодца, а пользоваться удобной колонкой перед домом, и спросил у геодезистов о сроках строительства. Те дали ему неделю на сбор невызревшего урожая, свернули свои бумаги в рулон и ушли.

Следом за геодезистами дед отослал и Пашу на почту, чтобы дать телеграмму отцу: приезжай, мол, картоху срочно копать, одни не справимся. Паша отослал. И нахмурился, вспомнив «салтычат» …

А надо сказать, что засажено у деда картохой было почти полгектара. Зачем? Да чтобы земля не пропадала. Он каждый год припахивал по весне к своей колхозной делянке соточку-две брошенной земли, ухаживал за ней, боронил, пропалывал, разбивал на грядки под старую соху, которую таскала за собой взятая для этого из бригады тощая кобылка, и сажал картошку. Крайнее расположение дома и огорода позволяло это делать. Земля прирастала. Урожаи были всё больше с каждым годом. Дед прикармливал корнеплодами уже всех своих городских родственников, собиравшихся к нему на уборку целыми семьями, а мелочь сдавал на спиртзавод – машина от этого предприятия сама в картофельную страду разъезжала по деревне и предлагала забрать лишнее по бросовой цене.

Короче, если бы не картошка, дед вряд ли бы выжил на свои двадцать рублей пенсии в месяц, и не подкармливал бы городских, а у них бы ещё и денег на хлеб просил.
Да что объяснять? На картошке содержалась и люди, и скотина, и птица. Она обменивалась и на зерно, и на сахар, и на яблоки, и на семечки. В сельском магазине в книгу должников записывали не всех, кто не мог сразу отдать деньги за масло, керосин, крупу и макароны, а тех, кто имел хоть что-то за душой - корову, голов шесть овец или десять соток под огород…

Был конец июля. Начались обложные дожди. Земля на огороде раскисла, а отец всё не ехал. И тогда дед поднял как-то Пашку с топчана в амбаре, оторвав от чтения какой-то книжки.

- Ну, Корчагин, пошли. Ждать нечего. Покажем народу, как закалялась сталь!
И Пашка, надев отцовские шахтёрские сапоги, бабушкин брезентовый дождевик, взял штыковую лопату и двинулся в бой…

Тётя Саша выходила иногда к общему плетню, стояла, укрывшись от дождя с головой плащом из болоньи и глядела, как старый и малый возятся в липких чёрных лужах, выбирая из них омытые жёлтые кругляши не больше куриного яйца и складывают их в мокрые мешки.

Таскал их Пашка сразу в сенцы, там было потемнее и посуше, и рассыпал по грязному полу. В избе затопили печку и открыли все двери, даже творило на чердак, чтобы семена проветривались. Как темнело, подсохший урожай таскали в земляной подвал на улице вёдрами. Вернее, таскал только Пашка, а неунывающий дед внимательно перебирал клубни, определяя их готовность к хранению, и рассказывал бесконечные легенды о гражданской, финской, отечественной и японской войнах, в которых он принимал участие и остался жив только потому, что научился думать, прежде чем дать кому-нибудь пинка.

На четвёртый день разветрилось, приехали геодезисты, чтобы сделать разметку на местности, и, вбив колышки, предупредили, что вокруг объекта будет работать техника, и не помешало бы убрать плетень и часть грядок с капустой и морковкой – мол, всё равно загубят.

Дед отреагировал жёстко.

- Пусть ломают. Мне семьдесят пять, но топор я ещё держать в руках умею.

Геодезисты промолчали, быстро смотав свои верёвочки, оставили колышки на месте и уехали.

Следующая неделя побаловала солнцем. Паша даже снял сапоги и переобулся в кеды. Докапывая последние грядки, он повеселел и с гордостью посматривал на плетень, увешанный мокрыми мешками: они от порывов тёплого ветра похлопывали высыхающими концами по изгороди, будто зрители в ладоши. Спектакль, по их мнению, удался.

Приехал отец. Обнял Пашу, похвалил за работу. За столом, ещё не доев и не допив, они начали обсуждать с дедом, куда сбывать нежданный урожай картофельных орехов и на какой территории разбивать новые грядки, а Паша, сообразив, что он им мешает, взял в амбаре удочки и велосипед и поехал на реку, к знакомой рыбе, которая уже и забыла, верно, без него о червяках.

***

В том году водонапорную башню так и не поставили, что-то в колхозе с финансами не срослось. Не поставили и в следующем: председатель сменился, но колышки так и остались стоять в бурьяне вместо картошки. А ещё через год, уже студентом, перед Олимпиадой, Паша заехал к деду со своим другом-москвичом: порыбачить в знакомых с детства местах, сводить его в настоящий деревенский клуб на танцы, да и деда порадовать – три года уже не виделись.

Начали с крыши, благо краска в пожарной бочке еще не высохла. Развели её скипидаром, провоняли весь дом, но погода была хорошая (солнце в помощь!), за пару дней крышу подлатали и покрасили. Женька, Пашин друг, ловкий парень, слазил на столб, поменял светильник и перенёс выключатель пониже, чтобы деду было удобно. В клубе Женьке не понравилось: все девчонки в одинаковых фуфайках, как он и предполагал. А вот рыбалка его просто заразила. Натягав с полведра плотвы и окуней, москвич не мог даже предположить, что в речке пятиметровой ширины можно выловить килограммового голавля или трёхкилограммовую щуку на ореховое удилище или рогатку с толстой леской. Раскопав в амбаре старые жерлицы, Паша решил показать Женьке настоящую ночную ловлю на живца, и, натаскав с утра карасиков в пруду за фермой, к вечеру друзья отправились в трудный поход по Пашиным тайным местам на реке.

Их нещадно жалили комары, стрекала крапива, но рогатки были заброшены и замаскированы, можно было отправляться домой, чтобы скрыться от летучих кровососов до утра. Но тут Паша показал на шевелящиеся в воде кусты неподалёку:

- Тихо! Гляди вон там – то ли бобр, то ли барсук плывёт!

Студенты замерли в высоком травостое. Из воды показался паренёк с рогаткой в руках, за ней на леске он тянул какую-то рыбу. Паша узнал свою жерлицу, сорванную якобы щукой три года назад. Узнал и паренька, картофельного вора. И пригнул Женькину голову к траве.

«Салтычок» подрос: тонкий, жилистый, загоревший до терракотового цвета, он ловко выбрался на берег и теперь сматывал леску на предплечье, как бельевую верёвку. Скоро показалась и щука того самого размера, что и обещал показать Паша Женьке.
Выбросив рыбу на берег, «салтычок» прижал её к земле животом и затих.

- А теперь пошли посмотрим, - позвал Паша Женьку за собой.

Шагов через пятнадцать они стояли уже над рыбачком и с удивлением смотрели, как тот душит рыбу, схватив её двумя руками под жабрами, будто схватил за горло человека. Паренёк даже хрипел от напряжения, не обращая внимания на подошедших.

- Молодой человек, - тихо подсказал «салтычку» Женя. – Рыба и так уснёт. Что вы мучитесь? Её душить бесполезно. Она дышит жабрами, а не лёгкими.

Но тот не обращал на него внимания, не ослабляя хватку.

Тогда Паша громко сказал:

- Откуда у тебя моя рогатка, «салтычок»? Не узнаёшь? Пинка дать?

Паренёк поднял на Пашу загнанные, испуганные глаза. С ужасом вскрикнул. Отполз чуть в сторону на четвереньках и тут же кинулся бежать по осоке босиком, будто чёрта узрел.

Женька проводил его бег изумлённым взглядом.

- Куда это он?!

- Видите ли, Евгений, - ответил ему Паша, поднимая с земли зубастую речную красавицу и ловко вынимая у неё тройник из губы. – По обычаям нашей деревни аборигены отдают гостю самое дорогое, что ему может понравиться. Вам – эту щуку. Мне – мою жерлицу…

Через пару дней студенты уехали. Дедушку Паша так и не увидел больше, отправившись по распределению в Сибирь на долгих десять лет. Дед умер зимой. А пустой дедовский дом был сожжён до уголька очередной шантрапой со Вшивой Горки. Говорят, их бесила красная крыша дома, сияющая на солнце как знамя победы.

*** 

Только лет через сорок Пал Палыч появился в тех местах, когда отцу минуло девяносто и он пожелал повидаться с могилами своих родителей.

От дома и следа не осталось. Потому и проехали мимо, сразу на кладбище.

Едва найдя тропинку среди заброшенных могил, Палыч шёл медленно, вглядываясь в таблички на памятниках, и спрашивал у пожилого отца с детской наивностью:

- А я что-то Салтыковых совсем не вижу. Они не помирали, что ли? Могилы-то где?

- Да не было никаких Салтыков, прозвище это, а не фамилия. Так всех звали, кто на свой манер живёт, беззаконный. Тебе дед разве не объяснял?

- Что-то говорил… А я не слушал, наверно…

- А зря! Их, беззаконно рожденных и незаконно нажившихся, кучу тут зарыли, без всяких фамилий… Я думаю, и хорошо, что дед не увидел, в каких скотов человек превратиться может, он-то всё повторял: подожди, молодёжь подрастёт, разуму наберётся.

- Набралась? – спросил Палыч.

- Угу, - ответил отец. – Как в волчьей стае. Один среди них остался, всех вокруг передушил… При Ельцине полдеревни сжёг… Да ты его знаешь… Говорят, ты ему такого пинка в детстве дал, что он до Москвы долетел. Столько денег и жизней у людей украл, что не пересчитаешь… Депутат!.. Кто их выбирает, не знаю, такие же «салтычата» ?..

- Он в Москве сейчас?

- Конечно! А дом у него тут, на Вшивой Горке. Высоченный! С красной крышей. Да мы проезжали мимо. Не помнишь?

- За водопроводной башней?.. Так это замок был, а не дом! Замок это другое… Замок не для бастардов.

- Чего? – не расслышал отец.

- Да ничего, пап, ничего… Крыша, говоришь, красная?

- Красная-красная, кровяная…

Отец уже тяжело дышал, и они сели с Палычем передохнуть на лавочку перед могилой деда.

Он смотрел на них с фотографии весёлыми глазами, будто радовался, что к нему, наконец-то, родные в гости приехали. А то вокруг одни Салтыки лежат…