Символика храма в поэзии А. А. Блока

Алексей Юрьевич Панфилов
            *     *     *


            В  стихотворении А.А.Блока “Девушка пела в церковном хоре...” есть две загадки, и обе они – относятся к передаче поэтом символики православного иконостаса, символики храмового пространства.

            Первая из них возникает из-за парадоксального соотношения “осей координат” пространства, горизонтали и вертикали. Сначала о героине стихотворения говорится:

               
                Так пел ее голос, ЛЕТЯЩИЙ В КУПОЛ,
                И луч сиял на белом плече.
                И каждый из мрака смотрел и слушал,
                Как белое платье пело в луче.


            Намечается, таким образом, вертикальное измерение интерьера, физическая горизонталь: от земли, от пола – до купола, прямо-таки наглядно изображаемая косым солнечным лучом, падающим, вероятно из оконца, проделанного в куполе храма.

            Но далее вся эта простая, физическая, “земная” картина... отменяется, и мы как бы заново переживаем межевание мира, его ориентировку в пространстве:


                И голос был сладок, и луч был тонок,
                И только ВЫСОКО, У ЦАРСКИХ ВРАТ,
                Причастный тайнам, – плакал ребенок
                О том, что никто не придет назад.


            Теперь оказывается, что вышина, вертикальное измерение этого, ставшего фантастическим, храмового пространства, простирается вдоль того, что мы раньше считали физической его горизонталью: от дверей, от входа в храм, находящегося на западе, как бы абсолютном “дне” мира, – до Царских Врат, входа в алтарное пространство, расположенное в православном храме с восточной его стороны: в “высоте”, “на вершине”. Именно там в стихотворении Блока располагается “плачущий ребенок”: вероятно, имеется в виду обычай в православной церкви первыми пропускать к причастию детей и младенцев; поэтому-то ребенок и находится “у Царских Врат”, у которых будет совершаться причастие.

            Правда одна моя собеседница, ознакомившись с этим моим бытовым, житейским истолкованием картины, нарисованной Блоком, возразила, что плакал в стихотворении... младенец Иисус на руках Богоматери (имелась в виду икона, располагающаяся традиционно по левую сторону от Царских Врат иконостаса). Читатель волен выбрать любую трактовку, но, какой бы она ни была, к основной моей мысли это обстоятельство принципиального отношения не имеет. Я привел свое толкование реальности, лежащей за поэтическими строками, лишь из соображений наглядности, пояснения сути дела.

            А суть состоит в том, что в стихотворении Блока, наряду с физической ориентацией пространства, физической вертикалью, намеченной направлением к куполу, – существует измерение символическое, измерение, в котором “высотой”, высшей точкой храмового пространства является уже не купол, не солнечный луч, падающий сквозь него с физического, природного неба, – а истинное “небо”, обиталище Божества: иконостас, алтарь храма.

            Таково символическое понимание измерений пространства, переданное Блоком столь непринужденно и ненавязчиво. Ведь определение “высоко”, в конце концов, можно отнести не к местоположению плачущего ребенка, а… к тембру его голоса!

            Источники такой символической геометрии, или географии, мира мы находим в Евангелии и богослужебных текстах. В пророчестве Захарии, по Рождестве его сына, Иоанна Предтечи, говорится (как об уже свершившемся факте, в прошедшем времени) и о будущем рождении Иисуса: “посети нас ВОСТОК С ВЫСОТЫ, явитися во тьме и сени смертней седящим”. Положительно “маркированная” в религиозном сознании страна света здесь тоже оказывается обозначением Неба, обиталища Бога.

            То же выражение – в тропаре праздника Рождества Христова: “Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума, в нем бо звездам служащии звездою учахуся Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети С ВЫСОТЫ ВОСТОКА. Господи, слава Тебе!”





            *     *     *



            Вот первая загадка блоковского стихотворения.

            Вторая загадка куда труднее! Вспомним, о чем именно пела девушка из церковного хора в стихотворении Блока, – и точно так же, как мы проделали это с плачущим ребенком, попытаемся соотнести эти поэтические строки с реальным содержанием церковной службы:


                Девушка пела в церковном хоре
                О всех усталых в чужом краю,
                О всех кораблях, ушедших в море,
                О всех, забывших радость свою.


            Признаться, я и сам долгое время воспринимал эти строки абстрактно-поэтически, ничуть не заботясь о том, поют ли действительно во время православного богослужения об этих предметах, перечисленных Блоком, или его слова тоже нужно воспринимать как мечтательную, ни чему не обязывающую характеристику содержания церковных песнопений “вообще”?

            Лишь сравнительно поздно я был приятно удивлен и воодушевлен объяснением блоковских строк, которое услышал из уст одного очень интересного исследователя русской литературы первой трети ХХ века – Л.Кациса (впрочем, кажется, это толкование изначально не ему принадлежит, а лишь подхвачено им). Оказывается, и я не смог сразу же с этим не согласиться, в стихах Блока узнаются прошения православной богослужебной молитвы: “о плавающих и путешествующих”.

            Почему для специалистов по русской литературе начала ХХ века эта догадка оказалась столь важной и послужила поводом для оживленных обсуждений – понять легко: они рассматривают эти строки и блоковское стихотворение в целом в перспективе романа М.Кузмина с соответствующим названием: “Плавающие – путешествующие”. Для меня самого эта литературная линия оказалась тем более важной, что аналогичную реминисценцию церковной молитвы содержит посвящение к знаменитой книге героя нескольких моих исследований М.А.Булгакова “Заметки на манжетах”: “плавающим и путешествующим русским писателям” (имеются в виду скитания русских писателей во время гражданской войны и в эмиграции).

            Как только я познакомился с дискуссией Л.Ф.Кациса, у меня сразу же загорелась мысль: вот бы интересно было бы сравнить упоминаемый этим исследователем роман Кузмина и произведения Булгакова! (О “Записках на манжетах” в статье Кациса, насколько мне помнится, почему-то не говорилось.) До сих пор руки до этого не дошли, но уверен, что здесь можно обнаружить много интересного...





            *     *     *



            Но не будем пока что отвлекаться от стихотворения Блока. В этом именно для меня видится досадный недостаток первоначальных истолкователей: только лишь блеснула многообещающая догадка – и их внимание сразу переключилось на литературные параллели к стихотворению, на так называемые “интертекстуальные” исследования. Но ведь это наблюдение оставляет массу неясного... в самом стихотворении Блока. По отношению к нему самому – оно лишь первый шаг, за которым, увы... так и не последовали необходимые остальные.

            Обращу внимание, например (я и сам только недавно обратил на это внимание), что недоумение должно вызывать само заявление поэта: будто бы молитва, где говорится о “плавающих и путешествующих”... исполняется церковным хором. В действительности – она читается диаконом, стоящим перед теми самыми Царскими Вратами, о которых будет упомянуто в последней строфе. Впрочем, как раз здесь я здесь вижу поэтическую неточность, вполне допустимую: молитвенные прошения диакона, в том числе и нас интересующее, – как раз и подхватываются хором, поющим: “Господи, помилуй!” Так что вполне можно сказать, что о тех, о которых вслух, фактически молится диакон, – “пела” и девушка – участница церковного хора.

            Но у меня сразу же, как только я познакомился с наблюдением, высказанным в статье, возник другой вопрос, и вовсе не о литературном контексте и историко-литературных последствиях блоковского использования молитвы. Меня привела в недоумение вещь, куда более прозаическая: какой именно момент богослужения, в который исполняется эта молитва, подразумевается Блоком? Какая именно церковная служба имеется им в виду, воспевается в его стихотворении?

            Все дело – в одной детали этого исполнения, в одном обстоятельстве его, которое Блоком приводится уже в следующей строфе – ее мы уже цитировали, говоря о физической, наглядной вертикали храмового интерьера, но должны теперь прочитать вновь, чтобы рассмотреть, так сказать, с другой стороны:


                Так пел ее голос, летящий в купол,
                И луч лежал на белом плече.
                И каждый из мрака смотрел и слушал,
                Как белое платье пело в луче.


            Так вот что меня интересует: о какой службе здесь говорится: о вечерней или утренней, о всенощном бдении или литургии? Белое платье героини стихотворения, как будто бы намекает на то, что дело происходит летом. В таком случае, и во время вечерней службы, а не только утренней, луч солнца мог бы проникать сквозь окно в куполе храма! Так что это указание ничего нам не дает.

            Гораздо более существенную роль у Блока играет указание на обстоятельства, вызванные самим богослужебным обрядом. Кажется очевидным, что хор поет, и следовательно – молитва читается... во “мраке”, то есть в момент, когда в церкви погашены все огни, все свечи!

            Для меня (знающего церковное богослужение весьма и весьма нетвердо) этот вопрос до сих пор остается не так-то просто разрешимым. Насколько я могу припомнить, молитвословие, в котором звучит прошение “о плавающих и путешествующих”, исполняется в церкви в двух случаях: в начале литургии и в начале утрени. Если смотреть на дело с этой точки зрения, то случай исполнения на литургии нужно исключить: молитва здесь звучит при полном освещении храма. А вот с вечерней службой, со всенощной, дело сложнее.

            “Мрак”, то есть полный мрак, полное отсутствие освещения в храме, за исключением света, проникающего снаружи, – Блоком упомянут вовсе не напрасно. Именно такой момент наступает между вечерней и утреней, во время чтения псалмов: на этот промежуток времени в храме гасятся все огни, практически все свечи (за исключением лампадок перед иконами) и – точь-в-точь так, как это описано Блоком, – “каждый” из предстоящих и все внутреннее пространство храма погружается во “мрак”.

            И именно после этого промежутка времени, в самом начале утрени – читается молитвословие, в котором звучит прошение “о плавающих и путешествующих”! Но все дело в том... что как раз ко времени выхода диакона к Царским Вратам, ко времени исполнения этой молитвы – все свечи в храме, как правило, опять зажигаются, и “из мрака” на девушку, поющую в хоре “Господи, помилуй!”, – никто уже смотреть больше не может!..

            Я говорю об этом, тем не менее, с недостаточной уверенностью, так как не знаю, насколько общеобязательна для храмов всех видов такая именно практика освещения во время службы. Дело в том, что в одном (впрочем, подчеркну, – именно одном) московском монастыре я столкнулся именно с той картиной, которая, как будто бы, намечается Блоком: свет там всегда зажигается именно – ПОСЛЕ исполнения этой молитвы.

            Но, повторяю, насколько позволяет судить мой собственный опыт, такое совпадение является скорее исключением, и для меня очень сомнительно, чтобы Блок имел в виду именно такой, или подобный ему, исключительный случай. Впрочем... возможно, он и ориентировался как раз на такой “зазор” между обычной, естественной для прихожанина практикой (соответственно – вспоминающейся или долженствующей вспомниться читателем стихотворения), – и практикой исключительной, присущей лишь некоторым немногим храмам или монастырям.

            Мы постепенно убеждаемся, что такая неопределенность и противоречивость пронизывает все его стихотворение, может быть вскрыта в каждом его моменте. Ведь, в конце концов, можно сказать, что “мрак” – это никакое не освещение храма, а та моральная “непросвещенность”, погружены души молящихся, или те невыносимые условия жизни, в которых они существуют! Недаром этому затем противопоставляется “СВЕТЛАЯ жизнь”, которую обрели люди “на чужбине”…

            В довершение ко всему обнаруживается, что в стихотворении Блока вообще неясно... кто именно, и с какой стороны “смотрел”!





            *     *     *



            Мы, читатели стихотворения “Девушка пела в церковном хоре...” обычно без всяких колебаний решаем, что поэтом здесь говорится о верующих, прихожанах, предстоящих в храме в процессе богослужения, в один, пусть и неясный для нас (а потому, поспешно заключаем мы, – и для “легкомысленного” автора-поэта!), из его моментов. Но ведь в храме – есть, так сказать, две “стороны”. Не только мы, предстоящие, “смотрим”. На нас, стоящих в стенах храма и безмолвно взирающих на богослужение, в свою очередь, со всех сторон, и  особенно со стороны иконостаса, СМОТРЯТ... лики святых. Лики Богоматери. Самого Бога.

            Конечно, стихотворение Блока было написано не для “реалистического” изображения картины православного богослужения, одного из его моментов. Но и не для создания поэтической картины, ни с какой “низменной”, земной, бытовой реальностью не связанной. Нет, вся эта игра в загадочность с освещением храма,  с порядком церковной службы (как бы выворачиваемой наизнанку: ведь “горний”, божественный мир – это и есть “изнанка” иконостаса!) и с преображением пространства физического – в символическое нужна была для достижения сверх-задачи.

            Для того чтобы, в конце концов, привычное для нас (или пусть хотя бы – части из нас, более или менее регулярно посещающих церковь) храмовое пространство обернулось своей фантастической (с точки зрения обыденного, “посюстороннего” сознания), сверхъестественной стороной: не с точки зрения нас, глядящих на иконы и на совершающееся таинство, как мы вообще привыкли воспринимать обстановку церковной службы, а с точки зрения... не-нас, “других”, лиц из потустороннего мира, на этих иконах – из него проступающих, к нам, в наш мир – внедряющихся…

            В этом отношении стихотворение Блока, по его символической мощи, может быть приравнено к эпитафии Пушкина на Николая Волконского, разбору которой я посвятил отдельную статью ( http://www.stihi.ru/2009/01/08/3055 ). В то время, когда я ее писал, я переживал увлечение работами П.А.Флоренского о средневековой иконописи и в четверостишии Пушкина увидел отражение переживаний людей, молитвенно предстоящих иконостасу, воспринимающих струящийся сквозь него незримый свет “горнего” мира:


                В сияньи, в радостном покое,
                У трона вечного Творца,
                С улыбкой он глядит в изгнание земное,
                Благословляет мать и молит за отца.


            Стихотворения Блока и Пушкина – как бы зеркальны. Блок начинает с бытовой картины богослужения и, благодаря исподволь накапливаемым “нарушениям” ее, переносит акцент на сверхъестественное вторжение в происходящее “мiра иного”.

            Пушкин же начинает с изображения мира небесного, и только потом мы понимаем, что это – мир, созерцаемый с точки зрения людей, присутствующих на богослужении, тех же родителей, молящихся об усопшем ребенке и взирающих на иконописные изображения. И тоже – осознание этого достигается благодаря мельчайшим, постепенно накапливающимся особенностям, почти что деформациям, поэтического текста.





            *     *     *



            При таком взгляде “каждый” в стихотворении Блока – будет означать… каждый, изображенный на окружающих нас в храме иконах. Реально присутствующий рядом с нами, напротив нас, “смотрящий и слушающий” – так же, как мы на Них смотрим, – и на “девушку, поющую в церковном хоре” (поющую – для Них, поющую – Им!), и на плачущего младенца… В этом-то, в конце концов, и находит разрешение то незначительное, на первый взгляд, но странное обстоятельство, ставшее “камнем преткновения” для понимания реального смысла происходящего: “из мрака”. Выражение это может обозначать не столько “мрак”, который окружает нас во время, в какие-то определенные моменты церковной службы, но и “мрак” – окутывающий “Их”, “мрак”, в котором пребывают Они.

            С этим истолкованием СВЕТОВОГО содержания потустороннего – разумеется, содержания релятивного, относительного, являющегося таковым по отношению к нам, нашим, “земным” возможностям восприятия, – я впервые столкнулся в статье того же П.А.Флоренского “Размышление о символике цветов”, когда подбирал комментарий к цветовой “гамме” пушкинского “Гробовщика” (о ней у меня шла речь в статье, написанной лет десять спустя после разбора пушкинской эпитафии: http://www.proza.ru/2009/01/31/674 ).

            Там у Флоренского дается парадоксальное истолкование фиолетового цвета, как цвета... абсолютной, космической “тьмы”: тьмы, которая созерцается нами здесь, на земле сквозь “фильтр”, или призму воздушного слоя нашей атмосферы:


            “Фиолетовый и голубой цвета – это есть тьма пустоты, – тьма, но смягченная отблеском как бы накинутого на ее вуаля тончайшей атмосферной пыли; когда мы говорим, что видим фиолетовый цвет или лазурь небосвода, то это мы видим тьму, абсолютную тьму пустоты, которую не осветит и которую не просветит никакой свет, но видим ее не самое по себе, а сквозь тончайшую, освещенную солнцем пыль”.


            Я приводил это рассуждение как пояснение к тому, что фиолетовый, или синий, цвет – может закрепляться как цвет ТРАУРА, НЕБЫТИЯ, и такая его символика даже была упомянута в одном месте пушкинских рукописей – конспекте “[Истории Петра]”:


            “За посылание молодых людей в чужие края старики роптали, что гос[ударь], отдаляя их от православия, научал их басурманскому еретичеству. Жены молодых людей, отправленных «за море», надели траур (СИНЕЕ ПЛАТЬЕ) (Фамильное предание)”.


            Но главное мое внимание во фрагменте из статьи Флоренского привлекло побочное обстоятельство: я как-то очень прочно запомнил, что Космос, потусторонний мир (а в истолковании Флоренского, исходящего из антично-средневековой, “дантовской”, религиозной картины мира, Космос – это и есть “потусторонний мир”, непосредственно примыкающий к нашему, земному, так что между ними в этой точке соприкосновения возможен и действительно происходит как бы скачкообразный, прерывистый переход) – это абсолютная (повторю: для наших, земных очей) тьма; мрак.





            *     *     *



            Такое же, как у Флоренского, или подобное ему, истолкование “иного мира”, из которого нас созерцают Святые, заключается в стихотворении Блока. И это ничуть не удивительно: Флоренский был духовно близок, родственен движению русского символизма начала ХХ века, дружил с Андреем Белым. Сходство истолкования световой символики в стихотворении “Девушка пела в церковном хоре...” и в статье “Размышление о символике цветов” – свидетельство этого духовного родства.

            Но в стихотворении Блока это не единственная черта, которая на первый взгляд может представляться неповторимо индивидуальной, а затем оказывается общей с другими литературными явлениями. Именно так, в качестве исключительной особенности, я воспринимал долгое время само построение, сам потаенный замысел этого стихотворения-перевертыша.

            Однако в дальнейшем, по ходу работы над совершенно иным литературным материалом, я обнаружил, что этот прием – диалог человека с Богом, внезапно происходящая в ходе развертывания “лирического сюжета” переориентация пространства события, так что в центре изображения становится не человек, взирающий на Бога, а взгляд – Бога на человека, изображение нашего мира, нас самих с точки зрения... Божества; сама даже.. речь Его, прямая или косвенная, которою в этом случае должен оказаться текст стихотворения, – вся эта, если только можно так выразиться, “фамильяризация” для нас, читателей, сферы Божественного – это прием, наследуемый Блоком еще от русской поэзии XIX века.

            Случаи такого поэтического преображения представились мне в работе, посвященной адресату стихотворения “Отцы пустынники и жены непорочны...”, посвященной Пушкину, Фету и Тютчеву, – и я попытался там их описать ( http://www.stihi.ru/2009/02/05/2456 ). А теперь мне становится ясно, что стихотворение Блока – прямое продолжение подобных экспериментов.

            Любопытно, что это явление, в рассмотренном мной материале, встретилось в маргинальных поэтических произведениях: юношеской эпиграмме-четверостишии Тютчева, обрамлении анонимного переложения молитвы “Отче наш” 1840-х годов, стихотворении-восьмистишии малоизвестного сегодня поэта Ф.Б.Миллера, и тоже юношеском... Но при удачном взгляде на них, под случайно выбранным углом зрения, эти второстепенные поэтические явления внезапно приобретают новый блеск и красоту и оказываются... значительными явлениями религиозной поэзии!..

            Блоковское “Девушка пела в церковном хоре...” в историко-литературном отношении особенно интересно тем, что это возможно, первый случай канонизации такого поэтического приема, перемещения его на уровень классического произведения русской поэзии.

            Вплоть – до буквального совпадения образов. В упомянутом переложении Молитвы Господней, в ее обрамлении, неожиданно проступает точка зрения Того, перед Кем произносится эта молитва, Того, Кто распят на кресте, перед которым молится предстающий нам в этом обрамлении монах, старец. Из Его уст, из уст Распятого на кресте, начинают звучать заключительные слова этого удивительного стихотворения-перевертыша:


                ...Так он молился. Свет лампады
                Мерцал чуть-чуть издалека.
                А СЕРДЦЕ ЧАЯЛО ОТРАДЫ
                От той молитвы старика.


            Разумеется, сердце Казнимого, Страдающего на кресте нуждается в отраде! И неведомый авторй стихотворения напоминает нам, что эту отраду приносят, могут принести молитвы верующих – надо полагать, как свидетельство того, что Его страдания не напрасны, что Зерно, “упавшее в землю” приносит в людях, ради которых Он умер, плод покаяния...

            И то же самое, буквально теми же словами – говорится в стихотворении Блока о глядящих “из мрака” на людей, собравшихся для общей молитвы в храме, – мучениках, страстотерпцах, стяжавших свою святость страданием за веру:


                ...И ВСЕМ КАЗАЛОСЬ, ЧТО РАДОСТЬ БУДЕТ...


            И говорится – в том же предположительном, проблематичном модусе (“чаяло…”, “казалось…”), что и в анонимном переложении молитвы!

            Не берусь настаивать на том, что все эти совпадения – не случайны, но стихотворение это имело все шансы привлечь внимание Блока, потому что на заре его поэтической деятельности, в пору пушкинского юбилея 1899 года оно стало предметом бурной дискуссии на страницах петербургской газеты “Новое время”: обсуждался вопрос возможной его принадлежности… Пушкину.

            Именно во время этой дискуссии, в выступлениях отдельных ее участников, стали проясняться те черты оригинального построения обрамляющей переложение молитвы мизансцены, которые мы теперь находим и в стихотворении Блока.





            *     *     *



            Я сказал в самом начале, что стихотворение Блока имеет две загадки. Но теперь должен оговориться: открытие в стихотворении как бы нового, “четвертого” измерения пространства (совсем в духе возникающих как раз одновременно с ним, в 1904-05 гг., теории относительности Эйнштейна и геометрии Минковского) – ведет к появлению и очередной, новой загадки.

            При таком, изменившемся взгляде на содержание блоковского стихотворения заново открывается и смысл заключительных его строк, с которых мы начинали эти заметки: о “плачущем ребенке”. О чем же он плачет? – Казалось бы, ясно:


                О том, что никто не придет назад.


            И, поскольку в предшествующих строфах, как мы узнали, отражается церковная молитва “о плавающих и путешествующих”, то естественно, что первоначальной читательской реакцией будет воспринимать этот плач – как плач именно о них, о странниках и мореплавателях, как контрапункт той “радости”, которую внушает верующим пение церковного хора.

            Восприятие это, конечно, – откровенно иллюзорное, возникающее как результат поэтического представления реальной ситуации. Конечно, плач ребенка не имеет никакого отношения к пению церковного хора, к его смыслу и содержанию, как это и обстоит на самом деле, если вообразить себе реальную ситуацию церковной службы. Но и сама эта иллюзорность представления, безотносительность житейской сценки к протекающему одновременно с ней моменту богослужения – может получить символическое осмысление.

            Не знаю, задумывался ли кто-нибудь из читателей о... положении младенцев во время церковной службы? Родители их держат на руках, то есть – лицом к себе, в противоположную сторону от иконостаса, от Царских Врат, возле которых они (как, например, в этом стихотворении) находятся!

            Лицо родителей, таким образом, заменяет в этом положении для ребенка лики святых, перед которыми предстоят остальные верующие. В то же время, ребенок на руках у родителей, у самых Царских Врат иконостаса – обращен лицом к остальным верующим, как бы... приравнивается к одному из ликов святых, к лику самого младенца Христа! При этом, кстати, снимается та противоположность трактовок этой мизансцены у меня и моей собеседницы, о которой я говорил в начале этих заметок. Создается иллюзия, что плач ребенка относится ко всем этим людям, к переживаемым ими радости или скорби...

            Представим еще раз себе зрительно эту мизансцену, это положение плачущего ребенка перед Царскими Вратами, перед иконой Спасителя – и тогда мы, может быть, сумеем понять, о чем и... о Ком он плачет!





            *     *     *



            Уже при первоначальном, поверхностном взгляде на стихотворение продиктованное таким взглядом смысловое решение вызывает определенные сомнения. В самом деле: ведь у Блока поющая девушка молится не просто о “плавающих и путешествующих”. Говорится о людях “в чужом краю”, о “кораблях, ушедших в море”, – и тут же, рядом, к ним приравниваются, или даже, вернее, – они сами квалифицируются, обобщаются как... “ВСЕ, ЗАБЫВШИЕ РАДОСТЬ СВОЮ”. Словно бы само пребывание “в море” – подразумевает “забвение радости”...

            Едва ли поэтому и в последней строке не говорится об ИНОМ возвращении, об ИНОЙ “чужбине”, чем та, которая суждена “плавающим и путешествующим”, поминаемым в молитвах!

            Тем более, что после произошедшей переориентировки пространства лирического сюжета по-новому, нагруженные новым, символическим смыслом, начинают звучать строки той строфы о глядящих “из мрака”, которую мы начали цитировать в конце предпоследней главки. Им “кажется”:


                …что радость будет,
                Что в тихой заводи все корабли,
                Что на чужбине усталые люди
                Светлую жизнь себе обрели.


            Корабль – традиционное символическое изображение Церкви, храма. Здесь же, наоборот, люди, собравшиеся в церкви, представляются Тем, Кто на них смотрит из своего потустороннего “мрака”, – кораблями, собравшимися в “тихой заводи”.

            Им, нашим небесным покровителям, – как и взирающему с Распятия на читающего молитву старика в том давнем анонимном переложении – тоже хотелось бы чаять, надеяться, что, придя в Церковь, эти люди еще в здешней, земной юдоли (для обитателей “мiров иных” – “на чужбине”!) обрели себе “светлую жизнь”…

            Как и во всем стихотворении в целом, “естественное”, буквально понимаемое – да попросту бытовое! – сталкивается здесь с символическим. При этом столкновении сходство с пушкинской эпитафией – тем самым стихотворением на смерть Ник. Волконского, которое было процитировано выше, – оказывается не только общим сходством художественных принципов, но даже сходством определенных поэтических образов.

            Там ребенок – “у трона Вечного Творца”, по ту сторону земной жизни; здесь… тоже ребенок, но – находящийся еще по сю сторону, у Врат мира иного. Там он – “глядит с улыбкой”, здесь – “плачет” (выражения, связанные своей противоположностью).

            А главное – у Пушкина речь ведь идет не только о сибирской каторге “декабриста” С.Г.Волконского и добровольном изгнании последовавшей за ним М.Н.Волконской: сама жизнь, земная жизнь определяется как… “изгнание”. И у Блока: вполне прозаические, реальные “плавание” и “путешествие” в “чужие края” в итоге оказываются метафорой, символом земной жизни... Буквальное понимание выражения и у Пушкина, и у Блока одинаковым образом соседствует (и даже, пожалуй, конкурирует) с символическим; одно на наших глазах как бы накладывается на другое.

            “Чужбина”, “море” у Блока – и есть то самое “ИЗГНАНИЕ ЗЕМНОЕ”, о котором говорится в эпитафии Пушкина. Это состояние горести, которым оборачивается для нас само пребывание “здесь”, – так что для того, чтобы испытать ее, вовсе не нужно становиться моряком, а достаточно просто родиться на свет. О возможности превращения этих горестей – в “радость” говорят лики “смотрящих из мрака”…

            И все было бы хорошо, если бы этой стройной символической картике… не противопоставлялся плач ребенка! Ведь какими бы ни представлялись перспективы земной жизни – плакать о… ВОЗВРАЩЕНИИ с этой “чужбины” нечего: уж такое-то “возвращение” – неизбежно! “Все люди смертны, Кай – человек...” Вот поэтому я и говорю, что последняя строка стихотворения, иллюзорно-поэтическое осмысление детского плача в ней – превращается в новую загадку.





            *     *     *



            Впрочем, символика, вскрытая в предыдущей главке, – относительна. “Чужбиной”, страшащей своей неизвестностью, с гораздо большим основанием и гораздо привычнее представляется “тот мир” – по отношению к “нашему”, здешнему. Поэтому слова молитвы о “плавающих и путешествующих”, оказавшихся “на чужбине”, – могут говорить в стихотворении Блока не только о жребии живущих, но и о расставании с умершими... И тогда их “не-возвращение” действительно можно оплакивать!

            Именно об этом – о скорби по умершему говорится в эпитафии Пушкина Николаю Волконскому. Образно-символическая система одного стихотворения, пушкинского, отражается в другом, блоковском. Блоком воспроизводится, а не создается впервые (говорю так, потому что для меня все несомненнее становится факт прямого обращения поэта к пушкинскому стихотворению как к литературному источнику) даже иллюзорность создающегося впечатления об отношении чувств, испытываемых младенцем, к изображаемой ситуации, их действительное несоответствие.

            В самом деле, при первом взгляде на пушкинскую эпитафию слух режет смысловой диссонанс: неужели младенец в стихотворении Пушкина, “С УЛЫБКОЙ глядящий в изгнание земное”, – радуется... несчастью родителей! И мы постепенно понимаем, что его улыбка – это уже не сиюминутная психологическая реакция на ситуацию, но онтологически неизменный, непреходящий отблеск того “сиянья”, которое исходит от “трона вечного Творца”, состояние, в котором пребывают находящиеся возле него и которое излучается от ликов святых предстоящим у иконостаса. Это тот образ, в котором его воспринимают, точнее – в котором его предлагается воспринимать скорбящим родителям.

            У Блока же вновь происходит – зеркально противоположное. В его стихотворении не развеивается, а, наоборот, создается иллюзия, что плач младенца, обращенного лицом к остальным людям, находящимся в храме, относится к ним.

            И могло бы показаться, что плачет он потому, что сочувствует их расставанию с близкими. Слова об “УСТАЛЫХ людях”, обретающих себе “светлую жизнь на чужбине”, соединяет слова молитвы со словами Нагорной проповеди Христа: “приидите ко Мне все ТРУЖДАЮЩИЕСЯ И ОБРЕМЕНЕННЫЕ, и Аз упокою вы”. Радость, которой радуются люди в стихотворении, – это радость о чаемом ими загробном исполнении этого обещания. А плачущий ребенок, вопреки этому, словно бы напоминая о другой стороне медали, сопереживает их горю. Горю о том –


                ...что никто не придет назад.


            И все равно, эта заключительная строка стихотворения мне всегда не давала покоя: к кому же она все-таки относится, кто этот (эти) “никто”?... Ведь даже и в последнем варианте истолкования, казалось бы – таком безусловном, основанном на непроходимости (в обратную сторону) границы между “жизнью” и “смертью”, – оплакивание “не пришедших” остается каким-то неокончательным. Пусть они “не придут” – но мы-то все всё равно окажемся “там”, встретимся с ними!... “Возражение” плачущего ребенка внушающему радость хору оказывается поэтому неубедительным...

            И только понимание того, что в стихотворении Блоком дается еще и встречный взгляд “с той стороны” привело меня, как мне кажется, к окончательному решению.





            *     *     *



            В стихотворении Блока тайным образом появляются новые участники, персонажи. На собравшихся “из мрака” смотрят лики Святых, находящихся “у трона вечного Творца”, приобщившихся Божеству. Так не о Них ли, не о Нем ли свидетельствует… плач “причастного тайнам” ребенка? Он исполняет роль вестника, посредника между ними и земными людьми (ребенок = “ангел”, “ангелочек”: именно в виде пухлых младенцев почему-то принято изображать... грозных Херувимов в западноевропейской живописи!). Он для того и обернулся к предстоящим у иконостаса – чтобы сообщить им о том, что узнал “с той” его стороны!

            Попытаемся же теперь разобрать это “сообщение”. “Смертью” мы называем уход из “этого мира”. “Приход назад”, стало быть, – это не “воскресение мертвых”, как можно было бы подумать, потому что воскресение мертвых – это “приход” не “назад”, а… “вперед” – в новый, преображенный мир. Здесь же имеется в виду невозможный, сверхъестественный приход, пришествие, из “мира иного” – именно “назад”, в наш, остающийся прежним земной мир.

            Особенно интересно, что у Блока не сказано: “никто НЕ ВЕРНЕТСЯ”, а сказано: “НЕ ПРИДЕТ НАЗАД”. “Вернуться” – значит придти обратно к себе, к своим, домой, как могли бы “вернуться” плавающие и путешествующие, если бы речь шла о них. Придти же назад – значит просто придти в то место, где ты уже побывал, не обязательно к себе домой… Так, стало быть этот, наш мир... не “свой”, не родной, чуждый тем, Тому, “не приход” которого оплакивается в стихотворении? Мир, в котором они, однако, уже побывали, в который они должны были вновь придти и вот... не придут!

            И плакать поэтому остается именно об этом: о “возвращении”, которое было обещано. Обернувшийся лицом к прихожанам храма, “причастный тайнам” ребенок, – горько, навзрыд, во весь голос, истошно плачущий в самые умилительные моменты церковной службы (а кому не известны такие казусы во время богослужений!), – информирует нас, что возвращение это... “отменяется”; утверждает, что оно невозможно...

            О чем же еще может идти речь в стихотворении Блока, как не о Втором пришествии Христа, обещанном в Евангелии, в Новом Завете и... как бы отменяемом приобщившимся к тайнам ребенком! Чему ж тут удивляться: ребенок, наверное, прав.

            В стихотворении Блока перед нами воочию предстает единение людей, собравшихся в храме. Умершие – встречаются с живыми; буквально – отождествляются с ними в образе людей, пребывающих “на чужбине”: по ту ли, по эту ли сторону “здешнего” мира. Грешники – сливаются со святыми: и те и другие представлены как глядящие “из мрака” на поющую девушку. Лик младенца в толпе оказывается функционально тождественным лику Спасителя на иконе, и ликами святых предстают ему – лики родителей... Встречаются, сливаются “небесное” и “земное”, божественное и человеческое, Церковь Небесная и церковь земная.

            Зачем же “приходить назад” тем... кто уже “пришел”? “Не придут”, видимо, потому что… уже пришли, Второе пришествие Христа – уже совершилось? “Царство небесное внутрь нас есть”...