Д. М. Томас. Ласточка. Пересечение

Георгий Яропольский
Дональд М. Томас

ЛАСТОЧКА

Отрывок из романа

От переводчика. Дональд Майкл Томас (р. 1935) по окончании Оксфордского университета много переводил с русского – в основном, Пушкина и Ахматову. Неудивительно, что и в оригинальном своем творчестве он часто обращается к русским реалиям. Мировую известность принес ему роман «Белый отель», переведенный на 22 языка и мгновенно ставший бестселлером (Томас Д. М. Белый отель. М: Эксмо / СПб: Валери СПД, 2002). Книги Дональда Томаса в англоязычных странах давно считаются классикой (так, «Белый отель» изучают в университетах).
Перу Дональда Томаса принадлежит и «Квинтет русских ночей» – цикл из пяти романов, определяемых самим автором как «импровизационные». На русском языке уже опубликован первый роман серии (Томас Д. М. Арарат. М: Эксмо / СПб: Валери СПД, 2003), в котором, помимо всего прочего, автор предлагает свое продолжение «Египетских ночей» Пушкина… «Ласточка» – второй роман из этой серии, и действие его происходит на измышленной Томасом Олимпиаде импровизаторов. В предлагаемом фрагменте жюри прослушивает запись выступления советского импровизатора, которое само по себе является вполне законченным, самостоятельным повествованием.

. 7 .

НЕ НУЖДАЯСЬ НИ В КАКОМ ПЕРЕВОДЕ, ВСЕ УСЛЫШАЛИ, КАК СТИХЛИ аплодисменты, затем раздался хруст вскрываемого конверта, и уверенный голос Маркова воскликнул:
– «Пересечение» – вот на какую тему мне предложено импровизировать!
В последовавших мгновениях тишины все словно снова увидели, как лоб русского покрылся крупными каплями пота, как неожиданно заблистали его глаза, как побледнело лицо; увидели, как он шагнул ближе к микрофону, скрестил на груди руки, откинул с глаз свои густые темно-каштановые волосы и разомкнул губы, чтобы начать:

Знакомьтесь: врач Иван Оленин
(Для собутыльников – Олень).
Не Прагой мозг его был вспенен,
Но бытом сдвинут набекрень.
В квартире с окнами на Мойку
Склонив жену устроить тройку
(А может, тройственный союз?),
Тем чтил он святость брачных уз.
Менялась третья в тройке пташка,
Но не менялась ног длина;
Татьяна же, его жена,
Хоть ей казалось это тяжко,
Чтоб только мужу угодить,
К другим должна была ходить.

Она порою возмущалась:
Мол, не по мне твои дела!
Но ей такое не прощалось –
Он раскалялся добела.
И Тане снова приходилось,
Чтоб гнев Олень сменил на милость,
К кому-то прыгая в кровать,
Свободу мужу даровать.
Но всякий раз под выходные
Они, воздав сполна вину,
Из гостий на ночь взяв одну,
Втроем ласкались, как родные;
Назавтра же – рецепт один:
Шампанское и аспирин.

С похмелья нож в руках Оленя
Листком осиновым дрожал,
Но даже в дебрях исступленья
Больным ничем не угрожал.
Татьяну же чуть не убили
В ставрогинском циничном стиле
Его слова про суицид:
«Блажен, кто сам собой убит!
Я удивляюсь, дорогая:
Ты до сих пор не вскрыла вен...»
Когда среди больничных стен
Она очнулась, – содрогая
Рыданьями ее кровать,
Он, трезвый, мог лишь горевать.

Но – ничего не изменилось...
Когда – в который раз! – весной
Она Оленю подчинилась,
Ей вдруг открылся страсти зной.
Виною Чарский был – известный
Поэт, любимец повсеместный.
Он так пошучивал порой:
«Мой предок – Пушкина герой!»
Хотя, почуяв пламя, малость
Встревожен этим был Олень,
Недолговечной, как сирень,
Влюбленность Тани оказалась.
С теченьем дней угасший пыл
Олень в душе благословил.

Они, повесы и изгои,
Похожи были меж собой
(Хоть в Чарском было и другое –
Он не держал хвоста трубой).
И все же крепло узнаванье
Себя в другом, и пониманье
Росло. Любой из них был рад
Сказать другому: «Ты мне брат!»
Бывает так: тоска по плоти
Скисает, сходит вдруг на нет,
И прелесть дружеских бесед
Становится теперь в почете.
Вновь тройка здесь запряжена,
Но – долговечнее она!

О третьем седоке неловком –
Жене – забыв, по вечерам
Друзья, чужды любви уловкам,
Устраивали тарарам:
Под «Оду к радости», что дико
Вопила, – доходя до крика,
Они болтали, а потом
Судачили о Льве Толстом,
Татьяне (пушкинской сначала
И об оленинской затем,
Когда, устав от странных тем,
Жена его, вздохнув устало,
Прощалась и спешила лечь,
Дабы рассудок поберечь).

Потом они, забыв Татьяну,
Вздыхали: Моцарт, мол... Мольер...
И – обращались к Дон-Жуану:
Как не страшился он химер?!
Себе и девам проча горе,
В любовное бросался море,
Хоть знал: вода в нем солона –
И не дано достигнуть дна...
Из Кировского танцовщица
Им вспоминалась, и не раз –
Олень расстался с ней тотчас,
Узнав, что та привыкла бриться.
А там и полночь тут как тут –
Родства и дружества приют...

Потом Олень в окно мочился –
Со смехом попадал в канал;
Соснуть на стуле Чарский тщился,
Затем, намучившись, вставал,
Чтоб, спотыкаясь, на рассвете
Спуститься вниз. Упрям, как дети,
В свой дом, проснувшись не вполне,
На Петроградской стороне
Он мчался, и «Москвич» разбитый,
Виляя, рушил тишину
Всех улиц стройных, в старину
Заложенных безумной свитой
Царя, что, не страшась судьбы,
Россию поднял на дыбы...

Случился кризис той весною...

(В это мгновение Марков, отмахивая правой рукой, случайно ударил по микрофону, и его слова на некоторое время стали не слышны публике.  Наконец он понял, что допустил оплошность, поправил микрофон и начал строфу сначала.)

Случился кризис той весною,
И в Прагу контингент ввели.
Друзей, как яростной волною,
Ввысь поднимало от земли.
Но вскоре Чарский счел полезней
Открыть в себе орду болезней,
Чтоб избежать железных лап:
Болезнь – она ведь тот же кляп.
Оленин же, назло закону,
Тюремщиков вовсю клеймил:
В тот год словачку он любил
И был обязан Купидону.
На это глядя, Чарский так
Сказал: не трус он, но дурак.

Когда уволен был Оленин,
Лишь по медсестрам он скучал;
Но друг, пусть и дурак, бесценен,
И Чарский друга выручал:
Благодаря поддержке, блату,
Он спас жены его зарплату,
Добился также, чтобы он
Квартиры не был бы лишен.
Олень дремал, крутил пластинки,
Но, чтоб быть Чарскому под стать,
Стал вирши пробовать писать –
С натуры злобные картинки,
Вполне достойные того,
Чтоб крыть любое торжество.

Он слал их всем. Бледнее смерти
Предстали Чарского черты,
Когда он получил в конверте
Оленя буйные листы.
Как видно, с чертом согласован,
Один был в «Правду» адресован –
Чесался Чарский, как прочел,
Как будто от укусов пчел!
Да что! Сам медный конь Петровский
Постыдной дрожи не сдержал –
Оленя опус содержал
Таких острот набор бесовский,
Что, ознакомясь, с криком «Ох!»
Рабле б от зависти издох!

Ведь получалось у пииты:
Наш Кремль – что ларчик, ведьмой где
Для дочерей царя Никиты
Те птички спрятаны, в нужде
Каких, все сорок, неповинны,
Упасть не смели на перины;
Кудряшек, правда, нет... Конфуз!
И все же Чарский чуял вкус
У друга – да и дар! – к писанью
Стихов. А тот, транжира, мот,
Все делал лишь наоборот,
Ничуть не радуясь призванью:
Дня три он трезвым мог побыть,
А дальше – только б пить да пить!

К тому ж, безмозглый, словно дятел,
Свой шарм, что сроден был с плющом,
Он добровольно вдрызг растратил,
Не сокрушаясь ни о чем!
Ворон пугал он шевелюрой,
Одеждой, миной вечно хмурой;
Быть может, стань бродягой он,
За это был бы и прощен,
Так нет: порой он заявлялся –
Всегда, как черт из колбы, вдруг –
В давно оставленный им круг,
Всем в кавалеры набивался;
Представьте: весел, туповат,
Он разодет был, точно фат.

Порой, как будто в адюльтере,
К Татьяне собственной он лип –
В навязчивой такой манере,
Как Урия, положим, Хип...
Для раздраженья здесь немало
Причин, но все благоухала
Для Чарского, как в первый день,
У дома стройного сирень...
А – шахматы?! Как рентгенолог,
Все Таня видела насквозь –
Не раз сдать партию пришлось...
Обед у них так прянен, долог!
И – струнный, вслед за тем, квартет
Под дым бессчетных сигарет...

А свойства зрения двойного
Давали Чарскому понять:
Сочувствия не показного
В душе у друга – не отнять:
Кто там скитался лично прежде,
Склонит друзей своих к надежде...
К тому же всей своей судьбой
С ним поделиться мог любой:
Он тайн и Тане не откроет,
Но похоронит их в себе;
В любой разнузданной гульбе
Он ран чужих вовек не тронет,
Но если просьба горяча
О том, то – с чуткостью врача.

Они друг с другом обсуждали
Все, что на ум могло прийти;
В такие забредали дали,
Куда не сыщешь и пути;
Серьезностью пресытясь, все же
Спускались к тем, с кем делят ложе –
Или не делят, но хотят:
Как, скажем, сорок ден подряд
Олень студентку «вскрыть» желает,
Похожую на Нелли Ким.
Ребячьей похотью томим,
Он рвется к ней, она – виляет...
Неужто вырвется из рук?
Видали мы подобных сук!

Был Чарский изумлен немало,
Оленя в гоне увидав:
Ведь вкруг любой, что целью стала,
Тот обвивался, что удав!
Ее монгольскими чертами
Убит был Чарский («Ешьте сами!»),
Сказав Оленину в глаза:
«Мила, однако ж, егоза!» –
«Мила, да слишком!» – и Оленя
Он сдавленный услышал стон:
«Ее помчаться под уклон
Молю почти до исступленья!
Нет, не заботясь ни о ком,
Твердит мне: ничего – тайком!

Такая заварилась каша...»
О ****стве (как его звала)
Оленьем ведала Наташа
И – не желала встрять в «дела».
Хоть и была у них на Мойке,
Пристать нельзя ей было к тройке –
Чиста, как снег, была она,
Благовоспитанна, юна.
Ей только восемнадцать било
(В два раза старше был Иван),
И – понял бы любой болван –
Уж так она его любила,
Что не хотела потерять
В тот миг, как ляжет с ним в кровать.

А Чарский, за ответной страстью
Следя, шептал: «Потешься, брат!
Потешь себя чистейшей сластью,
Зане грядет за ней разврат!..»
А время шло, и дух весенний
Явился вновь, как добрый гений,
А с ним и отпуск у четы
Олениных. От суеты
Они задолго порешили
Уехать в Самарканд к друзьям:
«Хоть кости отогреем там!»
Решение осталось в силе...
Наташа – в ужасе! В один
Прекрасный вечер: «Константин?

Нельзя ли с вами – об Иване?»
Спад интонаций – обречен...
Договорились: в ресторане,
Что «Алым стягом» наречен.
Пытаясь зависть скрыть к Татьяне,
Она твердила, что заране
Смогла увериться сполна:
Оленин и его жена
В своей поездке станут ближе,
Они ведь – пара хоть куда,
Ну просто – не разлей вода...
Склонялся Чарский ниже, ниже
И призывал Ивана тень:
«Ты прав, любезный мой Олень!

Я, как знаток, с тобой согласен:
Грудь – редкостная!» Молвил: «Что ж,
Любой плохой совет опасен,
Совет смертелен, коль хорош!
Но на твоем не стал бы месте
Я много думать – много чести!
Великолепный хулиган,
Предмет твой – жуткий Дон-Жуан...»
И он ей, словно Лепорелло,
Привел весь перечень побед
Оленина Ивана... нет,
Наперсника! Оторопело
Все слушала она, пока
Стол от удара кулачка

Не пошатнулся... и со стула
Она вскочила без манер
И гривой рыжею встряхнула,
Которой вторил интерьер:
«Я так и знала! Проводите
Меня! Я с ним порву все нити...»
Под дребезг «Москвича» и лязг
Они вкусили нежных ласк.
Пусть их не слишком много было,
Но все же чересчур для той,
Чья грудь любовной маетой
Объята... Он вздохнул уныло,
А ей представилось, что юг
Ивана к Тане бросил вдруг...

Совсем другим на самом деле
На юге занят был Олень:
Он выбирался из постели,
С трудом одолевая лень,
И, чуть не воя, за женою,
К несчастью, благосклонной к зною,
Шел на «прогулку». Минарет?
Да к черту. Дымом сигарет
Он укрывался от хозяев,
В день говорил с десяток слов,
С презреньем ковырял свой плов;
В конце концов, его оставив,
Они с Татьяною одной
Общались за его спиной.

Татьяна ж ясно понимала,
Что происходит с ним теперь;
Тихонько руку пожимала:
Мол, вся с тобою я, поверь!
А тот накручивал межгород,
Но всякий раз бывал «отпорот»
Рыжеволосой девой... Что ж,
Жестокосерда молодежь!
И знала Таня: все, как прежде,
Вернется на круги своя;
Пускай он, в грудь себя бия,
Клянется ввек своей надежде
Не изменить – хоть режь, хоть жарь! –
Но повторится все, как встарь.

Как с той пражанкой, как с другими...
Он вновь на всех махнет рукой
И к ней с объятьями тугими
Придет – и обретет покой.
В воображении богатом
Он вечно грезил Араратом,
Грудями Шебы, но, к беде,
Не находил он их нигде.
Как кубик Рубика, он бросит,
Прощения не попросив,
Очередной шальной порыв
Что прочь теперь его уносит!
Пусть о другой мечтает он,
Но к Тане тянется сквозь сон...

(«О Груди Шебы! Груди Шебы! –
Шептал с невнятной он тоской, –
Не наяву, так хоть во сне бы
До вас дотронуться рукой…
Через пустыню рвусь я рьяно,
Что плоской кожей барабана,
Такой тугою, пролегла, –
Но вас опять скрывает мгла!
Я не касался вас доныне:
Быт непрогляден, как туман.
Увижу – сызнова обман:
Не привыкать к нему пустыне.
Когда вокруг лишь миражи,
Не объяснимы ль куражи?!»)

Был Чарский огорчен немало,
Когда Ивана встретил вновь:
Тот говорил безвольно, вяло,
Страдальчески ломая бровь.
Татьяна ж дивно загорела,
И платье хорошо сидело
На ней узбекское. Она
Была сияния полна –
И ну рассказывать скорее
О самаркандских чудесах:
Мол, ты здесь чуть ли не зачах,
А мы вот о Гиперборее
Не вспоминали!.. Чарский сам,
Придав сияния глазам,

Поведал ей о бухарестской
Студентке, чьи рассказы – блеск!
Полны то горечи, то резкой
Иронии... Какой бурлеск?!
Блондиночка... Татьяна с жаром:
«Ждем вас к себе! Готовы к чарам!» –
«Охотно!» – Чарский отвечал,
Но – «встал надолго на причал»...
Однажды, снизойдя до почты,
Внезапно он оторопел:
«Нет, я, наверно, отупел...
Глазам не верю... Не морочь ты...»
Разбил неверье на куски
Прилив отчаянной тоски.

Назавтра ж собственной персоной
Олень, как будто на парад,
Явился с новоиспеченной
Невестой... О, какой наряд!
(Наряд ей покупала мама –
Вдова... с копейкой, скажем прямо!)
С не изменившимся лицом
Олень сказал: «Ее отцом
Был ношен сей костюм отменный –
Американский, верь не верь! –
Он подмигнул. – “Старье – за дверь!” –
Велела теща...» Переменой
Сраженный, Чарский побледнел
Так, что и губы стали – мел.

Куда как больше Константина
Стиль прежний радовал и тон –
Пусть пьян бывал он, как скотина,
Зато и не был Грандисон.
Импровизаторская бледность,
Потливость, одеянья бедность,
Крикливость, дикие глаза –
Как различить все это за
Розовощеким и холеным
Красавцем под руку с вот-вот
Женой, чей ласковый живот
На свет с усердием хваленым
Без осложнений и затей
Произведет ему детей?!

«Иван теперь не пьет так много, –
Спешит Наташа донести. –
Теперь у нас одна дорога,
А не раздельные пути!
И с мамой он отлично ладит...
Она без нас за стол не сядет!
Чтоб соблюсти во всем бонтон,
При ней почти не курит он!
Не правда ль, это очень смело –
За хулигана выдать дочь?
Сегодня, чтоб нам встать помочь,
Она нам чай подать сумела!»
Чуть хохотнул при сем Иван,
А Чарский изнывал от ран...

Поскольку, как Петра творенье,
Сам упорядочен он был,
И знало меру вдохновенье,
Хоть и безудержным он слыл.
Дни, что казались беспокойны,
На самом деле были стройны,
Как улицы; и, как гранит
Сковал Неву, так и Харит
Сковала мысль его. Порядок
Стал самой сутью естества:
Когда писал он, то слова
Не просыпались мимо грядок;
Он не юлил и не петлял,
В мишень без промаха стрелял.

Такое достижимо редко...
Гармония – всегда добро.
Изысканная статуэтка
Стояла на его бюро:
Там дикий лебедь, спарясь с Ледой,
Крылами бил, гордясь победой,
Но Чарский лебедя привык
Считать голубкою. В тот миг,
Когда он ждал свиданья с Музой,
В перчатку руку облачал,
Чтоб жар пера не обжигал...
И вот, что было лишь обузой,
Потерей сделалось теперь:
Олень, дрожа ползущий в дверь...

(Обнаружив возможность естественным образом прервать свое повествование, Марков остановился. Погода неожиданно испортилась: посыпался дождь, сопровождаемый порывами холодного ветра, заставляя слушателей, равно как исполнителя, отвлекаться на мельтешение раскрываемых зонтов, развевающихся плащей и накидок... Спустя несколько минут импровизатор продолжил свой рассказ в павильоне. Техник, следивший за представлением по-фински, перемотал пленку к тому месту, где начиналось уверенное продолжение выступления Маркова.)

. 8 .

На смену летнему томленью
Пришла осенняя хандра.
Тоскует Чарский по Оленю,
По другу старому – с утра
До вечера, до самой ночи.
Начнет писать – писать нет мочи.
Зашел к Татьяне как-то раз –
Лишь прошлое в любой из фраз.
Татьяна словно бы поблёкла;
Нейдет щенок их из угла;
Адмиралтейская игла
Угрюмой кажется сквозь стекла,
И все вокруг полно такой
Заброшенностью и тоской…

Иван же в Новгороде ныне,
Его невеста – гидом там
При Интуристе… В Константине
Возник вопросов праздных гам:
Что это? Случай, совпаденье?
А может быть, контрнаступленье
Судьбы? Кто может объяснить,
Прядут какую Парки нить?
Все дело в том, что предложили
Ему курс лекций там прочесть –
Подумайте, какая честь!
Но, так как в Новгороде жили
Иван с невестой, – что же в том?..
Ответ на телеграмму: «Ждем!»

И вот, когда Неву сковали
Льды, вздыбив всю – конем Петра,
Сел в поезд Чарский. На вокзале,
Что в Новгороде, он «ура!»
Едва не вскрикнул, на щетину
Ивана глядя. Константину,
Расцеловав его тепло:
«Ну вот, от сердца отлегло! –
Наташа молвила. – Скучали…»
Потом – томительный проход
По снегу средь складских ворот…
А дом! Его б внести в скрижали,
Как подлинной неволи знак…
Как жить в таком? Нельзя никак!

В единой комнатке, что шторой
Разделена, – одна кровать…
Одежда, негде «жить» которой…
«Так-так! Но где я лягу спать?»
Бюст Достоевского о прошлом
Напоминал, но в прочем, в пошлом,
Он ничего не узнавал!
«У вас здесь мило!» – прожевал,
На что Олень пожал плечами
С ухмылкой. Водка и коньяк;
Он их развлек рассказом, как
Румынка, славная ночами,
Мегерой по утрам рычит;
Олень беспечный принял вид;

Наташа ближе, ближе льнула
К Ивану, норовя обнять,
Едва не падала со стула,
Подвинется – давай опять…
Олень не вынес эту смуту,
Поднялся, вышел на минуту,
Со спальным воротясь мешком
И полотенцем… Со смешком
Их гость сей дар воспринял царский!
Он тут же лег – и был таков…
Вот сон: олень, но без рогов!
А потому наутро Чарский,
Приветливый оставив кров,
Иной был отыскать готов.

Не оказался поиск адом:
Книжонка, посвященья вязь –
И комнатка с собором рядом,
Хоть и в общаге, да нашлась.
Конечно, от студентов шумно,
Они ведут себя безумно,
Но купол, венчанный крестом,
Вполне утешить может в том.
Три месяца спокойной жизни –
Таков был Константина план:
Прогулки – девочки – Иван…
Но Муза, дома к укоризне
Невосприимчивая, тут
Явилась – и всему капут!

А с ней, как водится, явилась
Особа юная, какой
Вовеки ничего не снилось –
Не снился, значит, и покой!
Не снилось ничего доныне
Ей по единственной причине –
Она ни разу не спала…
Томят подобные дела!
Но строгим комендантским часом
Судьба порою нас хранит,
И было ей не до обид,
Когда кричал он строгим басом:
«Оденься! Десять, как-никак!
Я самому себе не враг!»

Сильней, чем прежде, недоволен
Был Чарский другом – тем, как он
Плывет, беспомощен, безволен,
Толкаемый со всех сторон.
На что он тратит дни пустые?
Все – как патроны холостые!
Ну да: писал… смотрел футбол…
Две книги, кажется, прочел…
Да при Музее атеизма
В кружке, представьте, состоит…
Все тот же самый горький вид
Самодовольного цинизма!
Все так же падок на стакан,
Все так же курит – как вулкан…

Одет всегда в облезлый свитер;
Наташу – любит, не вранье,
Но говорит, что лучше б вытер
Себя из памяти ее…
К жене как будто безразличен –
К Татьяне, то бишь. Зуботычин –
Вот все, чего от жизни ждет…
Потом последовал развод,
И сразу же из Ленинграда
На свадебное торжество
Наташи мать зовет его,
Но через день – уже не надо…
Плечами Чарский пожимал –
Он ничего не понимал.

Но вот являются Наташа,
Вновь отутюженный Иван
И Чарского подруга – Маша:
На свадьбу скромную он зван.
Олень перо из рук поэта
Вмиг выхватил: мол, песня спета!
Давай, давай, забудь про лень –
Костюм парадный свой надень!
На церемонии невзрачной,
К которой ЗАГС всегда готов,
С десяток прозвучало слов –
И вот уж парой новобрачной
Они к себе вернулись – пить,
Медовый месяц окропить…

Все потому, над писсуаром
Качаясь, объяснил Иван,
Что он не примет и задаром
Того, что прочит им маман:
Подаренным ей «Москвичом»
Он пользоваться нипочем
Не станет; ловкость ее рук
Постыдна – ты подумай, вдруг
Ему работу предложили!
Квартиру! Всюду ей пути!
А сноб она – с ума сойти!..
«И – сука! Как с Наташей жили
Они – представить не могу!
Не пожелал бы и врагу!»

В ту ночь, в объятьях лежа Маши,
Был Чарский грустен, как зима,
Почти что мертв – испив из чаши,
В которой притаилась тьма.
Да, лежа ночью с Машей рядом,
Он был блокадным Ленинградом,
Где так младенцем изнывал,
О пище и тепле взывал,
Где ночь пронзала канонада,
Терзая обреченный слух…
Опять заполонила дух
Не отболевшая  блокада!
Плыл мрак в него со всех сторон,
Что счел недобрым знаком он.

Предчувствие касалось друга,
Знал Чарский: в этом он не слеп…
На выходные он из круга
Занятий вырвался. Что склеп,
Была квартира нежилая,
Признать владельца не желая.
Он думал сумрачно о том,
Как сам когда-то под венцом
Стоял – уже лишен накала.
На поезд не смогли успеть.
Их в тесную впустили клеть –
Ему сейчас же душно стало.
Он вышел. Морщась, вспомнил, как
В мерзейший угодил бардак…

Звонок – взбодрить Татьяну. Что там!
Ее тоска ничуть не ест.
Напотчевала анекдотом
Соленым – в точности Мэй Уэст!
«Зайди, проведай меня, Костя!»
Там встретил он другого гостя:
Он звался – Бибич, звался – друг,
Он был из тех людей, вокруг
Которых гомон чрезвычаен,
Что добродушием разят…
Пожалуй, три часа подряд
Он, как любезнейший хозяин,
Ивана записи крутил,
Следил, чтоб «Костик» с ним кутил…

А Чарскому был всюду виден
Оленя призрак, и такой
Был оборот ему обиден –
Откуда взялся здесь другой?
Ахматовой он вспомнил строки –
Насчет того, что одиноки
Не те, что брошены, но те,
Что, бросив, скрылись в темноте.
Оленины на Пасху вместе
Решили съездить в Ленинград…
Когда же прибыли назад,
Оленя Чарский честь по чести
Расспрашивал: «У Тани был?» –
«Да, – отвечал тот, – не  забыл.

Мы очень мило поболтали,
Взял кой-какие из вещиц –
И все». Блеснул оттенок стали
Из-под опущенных ресниц.
Какое самообладанье!
Не на песке ли это зданье?
И Чарский испытать рискнул:
О Бибиче упомянул,
Как будто вскользь; и о собачке
Сказал – ей, верно, нелегко…
Тут понял – слишком далеко
Зашел он, трогая болячки:
Иван пускался под откос,
Но никогда не ведал слез…

Он справился… В бар вслед Наташе
Явился Чарского студент,
И Маша (с каждым днем все краше)
Пришла. Случился инцидент:
Что было сказано – неясно,
Но вел Олень себя опасно,
Студент свалил Оленя с ног.
«Брек!» – крикнул Чарский и помог
Тому подняться. Он Наташу
Стал поносить и поливать:
«Такая ж сучка, как и мать!
Вся – в буржуазную мамашу!
Ты лучше душу мне не рань,
Вульгарная соплячка, дрянь!

Ишь ты, сидит, надула губки!
Не надо вздохов – не спасут!
Гуляй в своей – в обтяжку – юбке,
Ходячий гной! стоячий зуд!»
На что Наташа: «Это странно…
Постой, но разве не Татьяна
Тебя оставила с собой
На той неделе? Так не пой!
Ее желаешь до сих пор ты…» –
«Ты, малолетка! Пасть заткни!» –
«Ребята, вы здесь не одни!
И это вредно для аорты!» –
Вмешался Чарский. Он с трудом
Угомонил чету на том.

Когда в общаговскую келью
Пришли на следующий день
Оленины…

(Последующие строки покрыл собой чей-то пронзительный яростный вопль. Голос Маркова прорезался снова поверх шиканий остальных присутствовавших в павильоне. Он повторился с того места, где его перебили.)

…Оленины, по их веселью
Он понял: в здравии Олень!
Хоть и была походка зыбкой,
Но очень милою улыбкой
Одобрил замшевый костюм –
Обнову Чарского. На ум
Не шла вчерашняя баталья –
Казалось, что всей жизни дни
Светились счастием они,
Иван – особенно. Наталья
Весьма под стать ему была –
Спокойна, ласкова, мила.

Олень заметил новый сборник –
«Рожденный, чтобы умереть».
«О, разразился наш затворник!
Послушай, можно посмотреть?»
«Пожалуйста!» Допустим, чтеньем
Здесь и не пахло, но с почтеньем
Таким касался он страниц,
Как будто пасть готов был ниц…
Потом Олень вдруг догадался –
Лишь по движенью манжет –
Что им пора. «Я в туалет –
И мы пойдем. Разволновался?
Да вижу я, не идиот!
Не бойся, Маша в баре ждет!»

Он вышел. Тут же погрустнела
Его жена, пробормотав:
«На самом деле – плохо дело,
Совсем, увы, не до забав.
Домой я завтра уезжаю –
Мы оба слишком близко к краю,
И нам разлука – что вода…
Но мы-то сможем иногда
Общаться?» – «Ну конечно! Кстати:
Я сам хочу проведать дом.
Поедем, может быть, вдвоем?»
Наташа, вспыхнув: «Как о брате,
Я думала… К тому ж таков
Мой план: к сестре заехать. В Псков». –

«А! понял. Позвонишь в субботу?» –
«Да, позвоню». Вошел Иван,
И Чарский мягкую взял ноту:
«На той неделе “Великан”
Фильм крутит новый, иностранный –
По слухам, сумрачный и странный.
Пойдем, быть может, вчетвером?»
Наташа с радостью: «Пойдем!»
Иван: «Да что нам в той картине?»
Они спустились. Константин
Пошел, как верный паладин,
Сейчас же к Маше, те – к машине.
Иван замешкался чуть-чуть,
Но лишь рукой сумел взмахнуть…

(Послышались разрозненные рукоплескания, за которыми последовали три приглушенных взрыва. Марков отвернулся от микрофона и наклонился вперед; некоторые зрители приняли это за поклон и начали аплодировать. Марков трижды чихнул, случайные аплодисменты стихли. Достав носовой платок и высморкавшись, русский повернулся к микрофону и продолжил…)

Пришла весна, и все в движенье:
Бурлит Нева, цветет сирень,
И радостное пробужденье
Пророчествует славный день.
Доволен Чарский: все оконца
Пронизал свет нагого солнца!
Позавтракав, он в кабинет
Спешит. Что почта? Так, пакет…
В нем, с черной самодельной книгой, –
Письмо. Иванова рука…
Оторопеть пришлось слегка:
В четверг лишь виделись… С задрыгой
Всего, конечно, можно ждать…
Прочту – что попусту гадать?

Прочел – и был в недоуменье:
Формально-вежлив тон письма.
Сквозили в нем – чутье Оленье
Плюс тайна, зыбкая весьма.
О книге он распространялся:
Мол, сжечь ее намеревался –
В ней жизнь его заключена.
Ноль для словесности она.
Он копию жене отправил…
(Жене?.. Как понимать?..) Иван
Осознает, что он профан,
И Чарский лучше бы избавил
Себя от чтенья… А прочтет –
Простит навряд ли, но поймет.

Поэт любителей творенья
Брал с почтой чуть не каждый день…
Пришло подобье озаренья:
Видать, поскромничал Олень!
Решил: других я лучше разве?..
Был тронут Чарский, и во фразе,
Чей смысл ничтожен, хоть громка,
Он это выразил слегка.
Раскрыл: «Благодарю покорно!»
Оленин через интервал
Печатал… Чарский узнавал,
Листая рукопись проворно,
Бесцельной ярости куски,
Мотивы западной тоски.

Вслед за машинкой шли чернила,
А дальше – ряд страниц пустых.
Tedium vitae, все уныло,
Нет в мире радостей простых.
Бесцельное самокопанье,
Сплошное пеплом посыпанье
Главы… Но, впрочем, строки те,
Что от руки, на высоте
Казались – сжатостью своею:
«Письмо из Питера». – «Балет». –
«Вестей с полмесяца как нет». –
«Наташа – в Питер. Коченею». –
«Женился. Как она мила!» –
«Весь день – ни солнца, ни тепла».

Чем дальше, тем все удрученней
Тон становился. Четвергом
Кончались записи – погоней
За Бог весть там каким врагом.
Все по-тургеневски цветасто,
Но, избавляясь от балласта,
Любой сумел бы там понять:
«Я ухожу. К чему пенять?»
Ему вдруг не до шуток стало.
Когда бы там был телефон!
Набрал Татьяны номер он:
«Ах, Костя, ты!» – защебетала,
Но он, не мешкая ничуть,
Спросил: Иван ей что-нибудь

Прислал? Возможно, книгу? Таня
Сказала: «Почту лишь едва
Доставили». От ожиданья
Почти шла кругом голова.
Она вернулась: «Костя, Боже!
Да, книга, и письмо есть тоже…
Нет, завещание, скорей!..» –
Рыданья горло сжали ей.
На Чарского свалилось горе,
Но что-то, нервы щекоча,
И возбуждало… Он, ворча,
Стал убеждать Татьяну вскоре,
Что это шутка, дикий бред –
Не до конца же он отпет!

Он сам себя хотел уверить,
Что это все позерство, блеф!
Друзей привязанность измерить –
Кто возопит, позеленев?!
Быть может, он раздумал? Может,
Хотел дать знать, что горесть гложет?
Вновь Чарский в книгу погружен…
Вот грустно распрощался он
С щенком, с Татьяной, с Ленинградом
(Был сильно пьян в ту ночь Иван
И – оккупировал диван…),
А в четверговых строчках, рядом
С «я ухожу», стояло: «Мать!
Мне надо Костю повидать!»

Звонок… Татьяна обещала
Перезвонить, когда самой
Ей сообщат, – но слишком мало
Пока прошло… О Боже мой!
Наташи голос – тусклый, сонный…
О чем она? У ней резонный
Есть повод – множество проблем…
И Чарский, в дебрях этих тем,
Внушает мысль ей осторожно,
Что брак доступно сохранить,
Терпенье если применить…
С безбурной грустью невозможно
Весь ужас сопоставить тот,
Что сердце давит, мучит, жжет.

Он позабыл наполовину,
Внимая жалобным речам,
Что не положено по чину
Того оправдывать, кто сам
От оправданий отказался
И за барьером оказался,
Который суд наш не пророс;
Что в этот раз стоит вопрос
Не о депрессии и пьянстве,
Не о безумии ночном –
Вопрос теперь стоит о том,
Что древние в пристойном чванстве
Душой посмели окрестить, –
Вопрос о смерти, стало быть.

Когда она договорила,
Оделся он и с книгой стал
Бродить по комнатам уныло,
То там, то сям ее листал.
С трудом осилив рюмку водки
(Мешал комок какой-то в глотке),
Читал он: до чего ж пуста
Вся наша жизнь – одна тщета;
Он мертвым вышел на дорогу;
С рожденья дали пропасть в дар –
Бездонную, как Бабий Яр;
Две вещи не прощал он богу:
Что он, Олень, на свет рожден
И – что не существует Он.

Бродил так Чарский исступленно,
Но в нем надежды отсвет тлел –
И нечто, с чем ожесточенно
Сражался, но не одолел:
Какое-то подобье жажды
Развязки страшной, что, однажды
Внедрившись в душу, правит в ней,
И чем отвратней, тем сильней;
Виной отягощая горе,
Клубилась жажда эта в нем –
Не мог он совладать с огнем,
Как невозможно выпить море –
Иль в «малой смерти» потерять
Способность сердцем управлять…

И вдруг – как взрыв, как выстрел – зуммер!
Он трубку, обжигаясь, взял.
Татьяна вырыдала: «Умер!»
Сказал он что-то? Не сказал?
Как будто шлюзы океана
Раскрылись – лишь печаль, лишь рана
Осталась чистая одна,
А пена стала не видна.
С приливом противоположным
Шутя расправился поток,
И Чарский слез сдержать не смог
(Что прежде было невозможным).
Нет утешения ему!
Утешил кто б – ушел во тьму.

Сказала Таня, что успела
Его жену оповестить,
Родных… ведь смерть – такое дело,
Что напоследок подтвердить
Сумела жизнь ее с Оленем;
Потом Наташа с исступленьем
Рыдала в трубку; ее мать
Скрипучим голосом пенять
На эгоизм безмерный стала;
Наташе битый час пришлось
Доказывать, что все стряслось
Не по ее вине; не знала
Она по молодости лет,
Что означало, что билет

На матч финальный он студенту,
Который дрался с ним, отдал…
Его команда оппоненту
Продула, Чарский услыхал
По радио. О том вовеки
Оленю не узнать – он веки
Смежил, чураясь новостей…
Как можно этак, без затей,
Стереть себя, как надпись мелом?
Пошел пройтись – и видел тех,
Кто годен был бы для утех;
Но только друга в мире целом
Никто бы заменить не смог –
Наперсника, чей вышел срок…

На набережной сидя, Чарский
Вновь книгу черную листал.
Кипя от гнева, жест гусарский
Хотел он сделать, но не стал.
Швырнуть бы в воду – и готово!
Взамен того он начал снова
В себя кровь черную вгонять –
Как нембутал, чтоб боль унять.
Он сделал несколько открытий;
Кой-что и раньше знать он мог:
Олень  был страшно одинок –
Даже в мгновения соитий,
Даже когда, придя на бал,
Он остроумием блистал.

Но кое-что и поразило –
Как, скажем, крымский эпизод…
Чета Олениных гостила
Там у друзей своих, и вот
Олень к хозяйской дряхлой суке
Так привязался, что в разлуке
С ней ни минуты не бывал:
В прогулках долгих с ней дневал,
И – ноль внимания на море.
В такси он Таню поразил
Тем, что едва не голосил
В огромном, неподдельном горе;
Он плакал, сбросив тридцать лет,
По суке, что смотрела вслед…

Смерть – не изнанка ль это жизни,
Как шаманизм гласит? – гадал
Олень. Попытку шага к тризне
Он в Горьком сделал – нембутал…
С тех пор пред ним все громоздится
Гористо-льдистая граница
И часа ждет… Он раз всю ночь
Не мог отчаянью помочь
И, Верди «Реквием» играя
(Жена металась, тщась уснуть),
Все примерялся в дальний путь.
В конце концов, дойдя до края,
Он погрузился в забытье
Без снов – но жизнь, вся суть ее

Нетронуты остались… что же
Страшит нас самый крепкий сон,
Последнее пугает ложе?..
Домой вернулся Чарский. Он
Читал, покуда не стемнело,
Лицо руками то и дело
Обхватывая, – вплоть до строк,
Что были от руки… Жесток
И странен вид страниц, где чисто…
Он лег. Но вскоре шум глухой
И сон развеял, и покой:
Не Гость ли Каменный стучится?!
Но нет, свидания не жди:
Тот шум в его же был груди.

Повержен приступом сердечным,
Он сделать вздох не мог никак.
Неужто столь уж скоротечным
Окажется уход во мрак?!
Душа прощально загрустила,
Но нет… как будто – отпустило…
Дышать свободнее он смог
И на подушки снова лег.
Балтийский ветер в тонких шторах
Чуть колыхался; лунный свет
Сквозь них чертил свой тонкий след,
Рождая мысли, о которых
Точней не скажешь: дребедень, –
Казалось, лез в окно Олень…

Поехать поездом решили
Татьяна с Чарским. Хватит бед:
Задумали б в автомобиле –
Бесспорно, ждал бы их кювет.
«Мы выглядим с тобой, как зэки, –
Сказала Таня. – Как калеки…»
Она добавила: «Давно
Иван расстался б с жизнью, но
Я думала, что безразличье
Его спасет – святая лень…»
Признала: да, хотел Олень
Вернуться – только Беатриче
Стать снова Таня не могла.
К тому же – с Бибичем дела…

Был первым «большевик Каренин»
(Оленя слог!), кого они
Там встретили, – дрожал, как Ленин
В последние на свете дни,
Тот, сына опознавший. Стали
Они прихода ждать Натальи,
Затем – к собору… Хотя он
Писал: не надо похорон,
Отец не внял ему по праву –
И на кремацию повез;
Другие, не стесняясь слез,
Ему узреть желали славу
Господню; нужные слова
Сказал и Чарский – стих иль два.

Когда, печать сорвав, им двери
Открыл дородный управдом,
То в полной тайны атмосфере
Стал Константин дышать с трудом.
Другого воздуха в помине
Здесь не было – мертвец поныне
По этой комнате витал,
Зловонный дух в нее вплетал.
Молчал на стуле прикроватном
«Шагами командора» Блок –
Весьма уместно, видит Бог! –
А в шерсти запахе невнятном
Все мнился некий дикий зверь,
Что, здесь мечась, ломился в дверь.

На стуле, рядом с Блоком, смята,
Лежала пачка сигарет.
Подумал Чарский воровато:
Совсем пустая или нет?
Две женщины, бродя по кругу,
Цеплялись изредка друг к другу,
К борьбе решимости полны, –
Казалось так со стороны.
А Чарскому страх как мечталось –
Хотя спирало горе грудь –
Ту пачку чертову «стянуть».
Как бы любовную усталость
Познав, две двигались вдовы –
И он не смел при них, увы.

Их письма на комоде ждали,
И в адресованном ему
Прочел он: «Константин, едва ли
Виновен кто, что я во тьму
Решил уйти – во мне все дело,
Сам знаешь: жил я неумело,
Но рад, что был с тобой знаком, –
Не знал участия ни в ком
Такого…» Он споткнулся вроде –
И даже будто спал с лица.
Наташа: «Не было кольца
При нем – и нет его в комоде!»
Все, словно вороша золу,
Искали, сгорбясь, на полу…

Татьяна в Киев с бывшим свекром
Поехала – судьбу постичь:
Там муж родился… Как на мокром,
Петлял Олениных «Москвич».
Наташа, за рулем, ревела
И повторяла то и дело:
«О ужас! Первая любовь…
Подумать – в жилах стынет кровь!»
О черной книге вдруг спросила,
Но Чарский кратко молвил: нет.
К приезду их померк весь свет…
Чтоб отодвинулась могила,
Ее он выпить пригласил
И – брал, пока хватало сил.

Естественно, вести машину
Наташа больше не могла.
Отвез – и хохотом кручину
О жизни выдал – ну, дела!
Возникший рядом Лепорелло
Сказал: «А как она потела!
Понюхай пальцы… Рыба, да!
Не лакомая ли еда?»
Слезами Чарский разразился
И, с сигаретою в руке,
Искать стал пачку в «бардачке»,
Нашел, как долго ни возился,
И, выдохнув: «Олень, глупец!» –
Зажег вторую, наконец.