Николай Шатров Неприкаянный покой

Пробштейн Ян
     НЕПРИКАЯННЫЙ ПОКОЙ
 
Николай Шатров (1929-1977) жил трудно, а писал легко и естествеено – так дышат, так птицы летают: «Но ребра под кожей сам Бог натянул/Земле неизвестною лирой». Поэзия была смыслом его жизни, его судьбой. Мятущаяся душа, он исповедывался и обретал покой в творчестве – «твой неприкаянный покой» – так писал Шатров о своей музе в стихотворении, написанном в пятидесятые годы. Его стихи поражают открытостью, исповедальностью, но также и жесткостью, даже гневом и злостью – как в «Каракульче» и в «Неравном поединке» — об охоте на волков, написанном, кстати, раньше, чем более известное стихотворение Владимира Высоцкого:

Твердишь, что устал от работы...
А видел когда-нибудь ты,
Как били волков с вертолета,
Прицельным огнем с высоты?

Однако стихотворение не упражнение на тему охраны окружающей среды и не заканчивается возмущением убийством волков —  у вожака поэт учится достоинству и презрению к смерти:

Навстречу чудовищу, гордо,
В величье бессильной тоски
Зверь поднял косматую морду
И грозно ощерил клыки.

Он звал к поединку машину!
Врага, изрыгавшего гром!..
И даже такие мужчины
Шесть раз промахнулись по нем.

Когда его подняли в пене,
Сраженного выстрелом в пах,
Две желтые искры презренья
Еще догорали в зрачках.

(31 декабря 1960)

Юношеские стихи Шатрова настолько безыскусны, что иногда несколько прямолинейны. Со временем он научился скрывать боль и соль труда между строк – швы стали незаметны. Так пришло мастерство, появилось умение подняться над собственной болью:

Каждый стих свой проверяй на юмор:
Не смешно ли простонала боль?

На смену прямолинейности пришла афористичность: «Нет мертвых форм, есть мертвые сердца». В ранних стихах Шатрова слышны были отзвуки Блока, Пастернака – это был камертон, по которому поэт настраивал свою лиру:

День склонил лебединую шею
В золотой лучезарной пыли...
Молодея и все хорошея,
Я приветствую солнце земли.

Возмужав, он начал спорить со своими учителями, – не плюя в источник и преклоняясь перед мощью предтеч:
Наследник небывалой мощи,
Чужое золото стихов –
Нетленные святые мощи, –
Я принял...
Николай Шатров!

Поверив в свой дар, поэт осознал и свою ответственность перед ним – ни разу не покривил душой, не сфальшивил. Были удивительные откровения: «Мне страшно самому от силы,/ Которую в себе ношу». Это не ложная скромность, а страх Божий. Названия его стихов – «Серый стих», «Голый страх», «Страшная весна» – лишнее тому подтверждение. Стихотворение о себе – «Николай Шатров» завершается смиренным двустишием:

Я путь продолжаю, великий немой,
Под стать безъязыкой России.

Стихи, написанные в конце сороковых – начале пятидесятых, особенно, если учесть, что Шатров был общительным человеком, охотно читал свои стихи и близким, и довольно дальним – были уже делом, равносильным подвигу: «За рубеж проклятого столетья/ Мы судьбой своей занесены», – писал он в 1951 г. А в стихотворении «Родине-Матери» 58 года – прямая крамола, за которую можно было бы поплатиться и во времена так называемой оттепели:

Ты, огромная Родина, – больше Европы,
И сильнее Америки в тысячу раз,..
Но погибнешь навек от святого потопа
Слез твоих сыновей, всех замученных нас.
 
Ты, огромная Родина, и плодороден
И бесплоден пред Богом твой проклятый край,
Ты, огромная Родина, – вроде уродин
Балаганных... Живи и скорей умирай.

В те годы Шатров часто бывал в «Мансарде окнами на запад», – квартире Галины Андреевой, где собирались независимые и не печатавшиеся поэты Леонид Чертков, Станислав Красовицкий, Валентин Хромов, о чем пишет Андрей Сергеев в интервью-воспоминании, опубликованном в «Новом литературном обозрении» (№ 2, 1993), добавляя, что они «стихи его вслух ругали, а на самом деле ценили». В 50-70-е гг. стихи Николая Шатрова были на слуху у многих, о них хорошо отзывались Пастернак, Антокольский, Сельвинский, С. Наровчатов, И Эренбург, Арсений Тарковский и многие другие более удачливые собратья, однако ни известным, ни тем более удачливым Шатрова назвать нельзя. Сказать, что поэт был незамечен и обойден вниманием современников тоже нельзя: среди людей, постоянно с ним общавшихся и ценивших его как поэта были Г. Г. Нейгауз, В. В. Софроницкий, композитор Л. Афанасьев, художники А. Н. Козлов, А. Г. Быстренин, Т. Маврина, поэты Н. Глазков, Ю. Куранов и очень многие поэты его поколения. При жизни Шатрова была, насколько мне известно, только одна публикация его стихов: в 1962 г. благодаря усилиям Г. Серебряковой удалось напечатать подборку в «Литературной России». У поэта были все основания писать о себе:

Меня от соблазнов уберегла
Моя непечатная слава.

Были посмертные публикации в «Континенте», где указали, что об авторе ничего не известно. в 44 номере журнала «Огонек» за 1989 г. в «Поэтической антологии», которую вел тогда Е. Евтушенко, опубликовали стихотворение «Каракульча» в несколько сокращенном виде, не так давно в журнале «Новое литературное обозрение» (№ 2, 1993) было напечатано три стихотворения. Вот, пожалуй, и все, что предшествовало первой – посмертно вышедшей книге (Нью-Йорк, Аркада, 1995).
Задумывались ли мы над тем, чтобы было бы, если бы Осип Мандельштам издал свою первую книгу «Камень» не в 1913 г., когда ему было 22 года, и даже не в 1916, когда вышло второе издание этой книги, а скажем, в 40-летнем возрасте; Очевидно, и книга была бы в некотором роде анахронизмом, и творческая судьба поэта сложилась бы по-иному. Николай Шатров, кажется, и это предвидел, когда в 1954 году писал предисловие к – так и не увидевшей свет при его жизни – книге стихов:
Как разыскать тебя сквозь время?
И не навеки ли поник
В твоей душе – чужой поэме –
Мой замурованный двойник;
 
Но ты поймешь, что нет пространства,
Что вечность переходит в миг...
И я скажу: «Живи и странствуй,
Ты – ставшая одной из книг!»
 
Без стихов факты жизни поэта – биография, со стихами – судьба. Николай Владимирович Шатров родился 17 января 1929 г. в Москве. Мать поэта Ольга Дмитриевна Шатрова была актрисой, отец Владимир Михин – известным в то время врачом. Родители разошлись еще до войны, а отец впоследствии был репрессирован  (вот почему Николай носил фамилию матери).
Во время войны театр, в котором работала мать, был эвакуирован и до 1949 г. Николай путешествовал с труппой: Омск, Нижний Тагил, Березняки, Тюмень, Семипалатинск, Алма-Ата – такова география его юности. В Алма-Ате Шатров учился на филологическом факультете Казахского университета, откуда в 1949 г. перевелся в Литературный институт. Поэт, однако, пришелся не ко двору в этой «кузнице литературных кадров» и вскоре оставил институт. Говорят, знакомые литераторы давали ему подработать переводами с языков народов СССР, но под этими переводами всегда стояла фамилия «заказчика».
В 1960 г. Шатров поступил на должность смотрителя в Третьяковскую Галерею, чтобы избежать обвинения в тунеядстве. Работа тем не менее нравилась ему, его вдохновляла жизнь в окружении полотен и общение с искусствоведами и сотрудниками галереи, среди которых было немало незаурядных людей. Но поработал Шатров недолго: ранним февральским утром 1961 года, когда он направлялся в Третьяковку, в Лаврушинском переулке на него наехал снегоочиститель, шофер которого уснул за рулем. Чудом спасшись, Шатров пролежал три месяца в больнице с переломом шейки бедра и травмой правой руки, два пальца на которой пришлось ампутировать. Так в 32 года он стал инвалидом.
В этот период своего творчества от социальных проблем поэт переходит к метафизическим, его видение становится глубже, объёмней. Шатров был глубоко верующим человеком, не теряя при этом ни интереса к жизни, ни умения очаровываться ею:
Лишенный страшного всезнанья,
В дела чужие — не вникай!
Не обнажай воспоминанья,
В Ад превращающие Рай.

Стихи последних лет пронизаны предчувствием смерти: пророческий дар, как известно, сродни поэтическому. 28 марта 1977 года Николай Шатров перенес тяжелейший инсульт и 30 марта того же года в возрасте 48 лет поэт скончался. Он жил на износ, «на разрыв аорты» и прожил жизнь, не растеряв даров – в первую очередь, искусства любить и творить:
Райская песнь, адская плеснь,
Сердца биенье...
Юность — болезнь, старость — болезнь,
Смерть — исцеленье!

Скоро умру... Не ко двору
Веку пришелся.
Жить на юру... Святость в миру.
Жребий тяжел сей!..

Что же грехи? Были тихи
Речи и встречи...
Били стихи... Ветер стихий!
Ангел предтеча...

Как тебя звать? И отпевать
Ночь приглашаю.
Не на кровать, в зеркала гладь!
Только душа я!

Опыт полезен. Случай небесен...
Все на колени!
Детство — болезнь. Взрослость — болезнь.
Смерть — исцеленье.

Отпевание и похороны были назначены в церкви Новой Деревни, где священником был о. Александр Мень, духовный отец Шатрова. Как вспоминает ближайший друг Шатрова Феликс Гонеонский, отец Мень произнес надгробное слово, закончилась отпевание, была готова могила на кладбище при церкви, но вдруг староста церкви категорически запретила захоронение. Никакие уговоры, просьбы и даже слова о. Меня не помогли. Все закончилось тем, что гроб с телом покойного увезли в крематорий, а урна с прахом Николая Шатрова была тайком помещена вдовой поэта Маргаритой Димзе на могиле отца, героя Гражданской войны командарма Берзиня "не чекиста", похороненного на Новодевичьем кладбище. В те времена вход на это привилегированное кладбище разрешался только по спецпропускам, так что даже ближайшие друзья Шатрова не могли посетить эту могилу. Не смогли они и выполнить просьбу поэта:
 
Когда уйду с земли, то вы, друзья живые,
Пишите на холме, где кости я сложил:
«Здесь человек зарыт, он так любил Россию,
Как, может быть, никто на свете не любил».
 
Своей могилы у поэта нет. Это символично: поэт принадлежит всей земле. Книги поэта тоже до сих пор не было. Первая книга издана благодаря стараниям Феликса Гонеонского, вывезшего в США рукописные и машинописные тексты, а также начитанные поэтом магнитофонные пленки. Книга русского поэта, изданная в Америке, возвращается в Россию. Еще раз подтверждается то, что рукописи не горят.

 
             Два ангела

Бывают случаи поэтического параллелизма — не диалога поэтов, не подражания, не продолжения темы, как в “Памятниках”, не имитации, а именно независимого озарения родственным образом, видением или мыслью, выраженными родственными же интонацинно-смысловыми системами. Однако и в этом случае можно проследить определенные, общие для обоих поэтов, для традиции и для самого языка закономерности, которыми было обусловлено столь разительное совпадение. Я наверное знаю, что ни Шатрову, жителю подмосковного Пушкино, ни Вл. Микушевичу, жителю подмосковной же Малаховки, стихотворения друг друга не были известны. Посмертно изданная первая книга Шатрова, которую я помогал редактировать и готовил к публикации, была напечатана в Нью-Йорке в 1995 г., однако прошло еще 4 года прежде, чем я лично подарил Микушевичу экземпляр книги в то время, как его собственная первая книга была опубликована в 1989 г. Вот стихи, о которых идет речь:

Ангел, воплощенный человеком,
По земле так трудно я хожу,
Точно по открытому ножу:
Помогаю и горам, и рекам,

Ветром вею, птицами пою,
Говорю иными голосами...
Люди ничего не видят сами,
Приневоленные к бытию.

Скоро ли наступит тишина
При конце работы — я не знаю.
Боже мой! Ты слышишь, плачет в рае
Та душа, что мною стать должна?

О, подруга, равная во всем!
На стреле пера, белее снега,
В муке, ощущаемой как нега,
Мы, сменяясь, крест земной несем.

(Николай Шатров, Август 1972)

Вот стихотворение Владимира Микушевича, написанное на 8-10 лет позже (во всяком случае я слышал его не позже 1982 г, когда еще сам не знал стихов Шатрова):
Ангелу велели воплотиться
Средь земной прилипчивой трухи,
Воплотиться, то есть поплатиться
За чужие гиблые грехи.

И сперва, прельстившись речкой жалкой,
Тиной, где кувшинки вместо звезд,
Ангел по ошибке стал русалкой,
Крылья променял на рыбий хвост.

Очарован влажными лугами,
Пёстрою прибрежной полосой,
Обзавелся стройными ногами
Ангел с тёмно-русою косой.

Но земля — не облако, не заводь;
Преуспеть без крыльев — не судьба.
Тот, кто знает, как летать и плавать,
Знает как мучительна ходьба.

И когда проходишь ты по всполью,
Начинает резать и колоть.
Каждый шаг пронизывает болью
Благоприобретенную плоть.
 
И тебя с твоей бедой земною
Грех судить мне, страшно прославлять,
Потому, что лишь такой ценою
Ангелы способны исцелять.

Займемся, как говорят, сравнительным анализом. На первый взгляд, эти два стихотворения весьма похожи, если не родственны друг другу. Оба стихотворения написаны 5-стопным хореем с чередованием женских и мужских рифм и, соответственно, с прекрестной рифмой, размером ныне весьма распространенным, а некогда, по свидетельству К. Тарановского и Л. Гаспарова, который вослед за Тарановским развивал теорию семантики стихотворных размеров, назвав ее “семантическим ореалом”, доаольно редким . Кроме того, Р. Якобсон, как верно указывают и Тарановский и Гаспаров, первый заметил ряд семантических перекличек в хореическом десятисложнике,  с тою лишь разницей, что Якобсон и Тарановский следуют за Срезневским, полагая, что этот размер “является прямым продолжением общеславянского эпического десятислоэника, а может быть даже и индоевропейского (Тарановский 373), в то время, как Гаспаров, напротив, приходит к выводу, что “5-ст. хорей пришёл в русскую литературную поэзию не прямым путем: в народной поэзии произведений, выдержанных в этом размере нет, даже в “Вавиле и скоморохах” 5-ст. хорей составляет лишь три четвертистрок” (Гаспаров 269). Гаспаров возводит 5-ст. хорей к сербского десетерацу, который затем был заимствован и силлаботонирован немецкой поэзией, а оттуда уже перешел в русскую, причем и Якобсон, и Тарановский, и Гаспаров заметив, что первые лирические стихи, написаны этим размером Сумароковым (“Прилетела на берег синица…”, Тредиаковским, Державиным, Кюхельбекером и Фетом, указывают на Лермонтова как на основной источник этого размера в русской лирической поэзии, у которого темы неосуществимой любви, судьбы, одиночества, дороги были выражены в “Стансах” (“Не могу на родине томиться...”), “К” (Мы случайно сведены судьбою;/ Мы себя нашли один в другом,/ И душа сдружилася с душою, /Хоть пути не кончить им вдвоём.// -- Я рождён, чтоб целый мир был зритель //Торжества иль гибели моей”…” Через десять лет, как справедливо заметил Тарановский, тематика Лермонтова несколько видоизменилась, отчасти под влиянием поэзии Гейне, и тема пути соединилась с “размышлением о жизни и загробном сне” (Тарановский 380), а Якобсон в своё время поставил в этот ряд «Вот бреду я вдоль большой дороги» Тютчева, “Выхожу я в путь открытый взорам…” Блока, “До свиданья, друг мой, до свиданья” Есенина (в котором, однако, наращение стопы во второй строфе: “До свиданья, друг мой, без руки и слова…”), к чему следует добавить “Письмо к матери” (особенно 2-ю строфу: “Пишут мне, что ты, тая тревогу, /Загрустила шибко обо мне, /Что ты часто ходишь на дорогу /В старомодном ветхом шушуне”) и следующее за ним в “Собрании сочинений” стихотворение того же, 1924 г.: «Мы теперь уходим понемногу/ В ту страну, где тишь и благодать. / Может быть, и скоро мне в дорогу/ Бренные пожитки собирать…” (III, 11-12). Якобсон определил стихи этого круга как «цикл лирических раздумий, переплетающих тему пути и скорбно-статические мотивы одиночества, разочарования и предстоящей гибели» (Якобсон 465-466), а Тарановский ввел Блока и Бунина и отметил мотивы пейзажа, пути, жизни и смерти, а у Блока тему родины.  В стихотворении Блока “Инок” помимо размера (кстати с последними усеченными 2-ст. строками начиная со 2-ой строфы) интересны не столько тема дороги, ночи или пейзажа, но и тема преображения, метаморфозы. Несомненно, что после Лермонтова и Блока, само звучание и восприятие не только 5-стопного хорея, но и ямба, и трехдольников изменилось. Семантический ореол, иными словами, звукосмысл — важный вклад в стиховедение, но он не вполне объясняет, почему стихи, написанные одним размером на одну тему, за исключением эпигонских и шуточных стихотворений, разумеется, столь разительно отличаются друг от друга. Быть может, не лишне включить в анализ поэтического текста не только материал, но и личность, не только тему, но и мотив.
Вернувшись теперь к разбираемым стихотворениям, мы заметим их разительные несовпадения при всем внешнем сходстве размера и лейтмотивов дороги, ходьбы, земного и небесного, перевовлощения-метаморфозы. Разница это заключается во-первых в отношении личности к миру, выраженном в стихотворении, то есть разыгранном на пластическом пространстве стиха. У Шатрова в центре всего — “я” — 1-е лицо единственного лица: все стихотворение своего рода исповедь, сродни Лермонтову и Есенину. Несколько рискованное сравнение себя с ангелом, а своей работы с работой Бога преодолевается  в конце сочетанием земного (с введением темы поэта и толпы) и возвышенного. Стало быть, труд поэта (заметим в скобках, непризнанного, ибо у Шатрова при жизни была лишь одна публикация) сравнивается с несением земного креста, потому-то и плачет душа в рае, которая должна воплотиться в “меня”, то есть в непризнанного поэта, для которого стихотворчество не карьера, а судьба. Несмотря на то, что стихи написаны одним размером, а первые строки столь разительно созвучны, у Микушевича в центре — “не-я”: 3-е лицо единственного числа, в конце сменяющееся 2-м лицом, что дает совершенно иную преспективу, а сам мотив перевоплощения гораздо сложнее: ангел по ошибке становится русалкой и таким образом вводится мотив андерсоновской “Русалочки”, который затем переносится (транспонируется) в иное время и пространство — на русскую землю. Это стихотворение также говорит о воплощении как о некоей расплате за несовершенство мира, о служении и об искуплении, но все внимание переключено с собственной персоны на женщину, а сочетание возвышенного и земного, грешного, также лишено однозначности:
И тебя с твоей бедой земною
Грех судить мне, страшно прославлять,
Потому, что лишь такой ценою
Ангелы способны исцелять.

Мотив бескрылости, боли и греховности земного существования парадоксальным образом трансформируется в концовке, когда оказывается, что земной грех — расплата ангела-женщины за исцеление, за спасение других грешных душ. В итоге, мотив андерсеновской “Русалочки” прочитан русским поэтом не менее интересно, чем в “Докторе Фаустусе” Томаса Манна. Стало быть, стихи, написанные одним размером и посвященные близкой, но не сходной тематике, разительно отличаются друг от друга из-за перспективы — то есть, личности. Даже когда Шатров обращается к общеизвестным литературным, историческим или библейским сюжетам, он, за редким исключением, пишет о себе, как в “Фантазии на тему Сервантеса”, которая начинается с обращения к герою бессмертного романа: “Дон Кихот, рассвет уже синее/ Мавританских крепостных ворот…”, а заканчивается вновь темой поэта, личной судьбы и предчувствием смерти:

“Дон Кихот, вставай! Заря, как рана!
Понимаешь, я сейчас умру!”

“Уходи! Не выходи из роли!
Покровитель бедных и сирот...»
Мельницы меня перемололи,
Чтоб с тобою — всё наоборот!”

Стало быть, даже когда Шатров пишет о другом, он пишет о себе, причем основная тематика его стихов, в частности стихов, написанных 5-стопным хореем, это стихи о судьбе, о поэзии, о жизни и смерти, о любви — таковы “Молитва” (“Помоги мне, Господи, дай силы. / Укрепи мой слишком слабый дух”, которое заканчивается также на лермонтовской ноте:

А когда освобожусь от тела,
Помяни во царствии Твоём
Сердце, что всегда добра хотело,
Душу, не отравленную злом.

Стихотворение это, однако, — не подведение итогов: написано оно двадцатидвухлетним поэтом. В 1970-е годы Шатров вновь обращается к 5-стопному хорею, и наряду с таким кредо, как “Верю в Бога, потому что верю./ Потому что жизнь иначе — смерть!”, в котором любовь к живому и потребность любви помогают поэту превозмочь бренность и собственную слабость, и упоминавшимися стихотворениями “Ангел, воплощённый человеком” и “Фантазия на тему Сервантеса”, такие стихи, как “Кришна Мурти” (“Правда жизни… В чём она, ответьте?!”), в котором поэт думая о последней метаморфозе (“Кроме смерти, всё на свете — бредни.”), говорит о детской, первой и последней простоте (“Стань ребёнком, не впадая в детство”), о единении с Богом и Миром. Есть стихи о любви (Были ярче звёзды, да не лучше./ Ты — моя любовь! И нет иной...”) и о разминовении (“Бедная Наташа или Люда,/ Я пускаю фильм наоборот. / Я с тобой знакомиться не буду: /Пусть другой тебе про счастье врёт.”), и — неизбежные думы о смерти еще не старого, но больного измученного человека: “Завещаю дочери и сыну/ Не ходить на ярмарку чудес… Умирающему апельсины /Принесли, и он воскрес!”, в котором поэт сравнивает дождь со слезами, заключая:

Эти слёзы — что вода в пустыне.
На могиле хлеба покроши...
Знал бы ты, как быстро тело стынет,
Отделившееся от души.

Следует заметить, что и у Микушевича, и у Шатрова, 5-ст. хорей — излюбленные размеры, при этом видно по этим и другим стихам, что если Шатров ближе к лермонтовско-есенинской традиции, то Микушевич, знаток и русской и европейской поэзии, в особенности же немецкой, столь повлиявшей, по мнению Гаспарова, на развитие отечественного 5-стопного хорея, очевидно, более близок к бунинской традиции. Примечательной чертой его поэзии является растворенность в мире: даже когда стихотворение написано от 1 лица единственного или множественного числа, “я” или “мы” выводят поэта на архетипические, универсальные обобщения. Даже в зарисовке-воспоминании о войне «Автопортрет с поросенком”, в котором поэт вспоминает, как во времена военного детства пятилетним мальчиком водил поросенка на веревочке и прятался с ним от бомб в ботве («Мы в ботве под бомбами братались…”), Микушевич придаёт своим воспоминаниям универсальное, общечеловеческое звучание:

Разучились мы бояться крови,
Потому что мясо на прилавке,
Не в хлеву, не в поле и не в небе,
Не в хлеву, где тоже были души.

Потому-то в конце поэт выходит на архетипические обобощения, когда убийство малых сих сравнивается с убийством Авеля, а в подтексте звучит проклятие Каину:

Год голодный, год бомбоубежищ.
Этот визг до белого каленья,
Чтобы до седьмого поколенья
Откликаться каждой каплей крови.

У Микушевича есть пейзажная лирика, напоминающая отчасти бунинские стихи: “День лугов безветренный, беззвучный”, “Листья загорелись и костры;/ Всё прохладней солнце, дым всё выше”.  У Шатрова, напротив, исповедальность, заговаривание себя и другого (другую?) у последней черты: «Ничего не бойся, кроме страха, /Кроме тьмы кромешной…/ Не хули судьбу — она неряха,/ Как и подобает деве грешной”. Поэт как бы обращается и к себе, и к собеседнику (собеседнице) во 2-м лице единственного числа, окончательно отделяя “Я” от “Ты” только в последних двух строках: “Я люблю тебя всей силой смеха!/ Честное мужское слово.” В целом же, он тяготеет, как было замечено выше, и к есенинской (“В этой жизни умирать не ново,/ но и жить, конечно, не новей”), и к лермонтовской традиции. Так, в стихотворении, написанном за год до смерти, он констатирует: “Все-таки к земле привык не очень / Я за эти сорок с лишним лет”), и говорит о своем другом “я”, который слышит зов с неба (или призыв внутреннего человека):

“Сын мой, ты промаялся довольно!
Время собираться в новый путь.
Колокол разрушил колокольню,
Ну а сердце износило грудь...

Ты восходишь к незнакомым звёздам,
К музыке невиданных светил...
Мир земли, что был тобою создан,
Сущности твоей не захватил!”

На этой ноте можно было бы и закончить это сравнение, если бы не одно стихотворение Микушевича, в котором лермонтовская тема — из стихотворения “Ангел”, написанного другим размером — сочетанием 4-стопного и 3-стопного амфибрахия — из другого, казалось бы, семантического ореола, в котором выражена та же тема противоречия между земным не бесным и та же тема воплощения-недовоплощенности:

Он душу младую в объятиях нёс
Для мира печали и слёз;
И звук его песни в душе молодой
Остался — без слов, но живой.

И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

Первая строка лермонтовская стихотворения вынесена (“По небу полуночи ангел летел”) в эпиграф стихотворении Микушевича “Острог;”, являющегося как бы продолжением темы, а не просто перекличкой с известным стихотворением. Микушевич не показывает, а лишь указывает на традицию, начиная, скорее в бунинском ключе:

Мрак неуловимый, но глубокий
Топкие окутал берега;
Встрепенулся отрок синеокий,
И пронзила рыбу острога.

Дрогнули смолистые лучины,
Медленнее лодка поплыла;
Сразу же из тинистой пучины
Высунулись мягкие крыла.

В озере под первою звездою
Филин рыбу крупную поймал;
Даже мёртвый, даже под водою,
Он когтей своих не разжимал.

Так весь век я предвкушаю сушу
На бесцветном этом дне в гостях,
Потому что пойманную душу
Держит ангел в стиснутых горстях.

В полумраке тинистом телесном
Избежать я света не могу;
Плавая в челне своём небесном,
Дедушка заносит острогу.

Границы мира реального, земного и божественного размыты, так же, как и границы меж “я” и Всечеловеком — стихотворение это не столько о себе, хотя оценка миру дольнему дана и от 1 лица единственного числа: «На бесцветном этом дне в гостях”// -- “Избежать я света не могу”, и от имени всех бренных, обреченных не только смерти, но и жизни. Ангел оказывается филином, стало быть, выполняющим не свою — высшую волю (а в первом стихотворении ему просто “велели воплотиться”) в то время, как Дедушка, заносящий острогу, одновременно и освобождает и — забирает душу к себе. Так завершается круг воплощений и земное соединяется с небесным.