Дэвид Герберт Лоуренс. Змея. Перевод на русский

Вячеслав Чистяков
В тот жаркий-жаркий день, – из-за жары я был в пижаме, –
Змея явилась к жёлобу под краном во дворе чтоб у меня попить.

В густой и странно пахнувшей тени от дерева рожкового большого
Пришлось мне ждать, стоял и дожидался на ступеньках со своим кувшином –   
    вторым я оказался.

Из мрака трещины стены из камня, вросшей в землю,
Змея стащила вниз свою коричневато-жёлтую телесно-гладкую тягучесть
    в каменный лоток,
На это ложе горло возложила,
Там, где накапала вода из крана и влага сохранилась;
Она цедила воду неподвижный пастью,
Сквозь дёсны оголённые, в своё такое длинное расслабленное тело,
Беззвучно. 

Поскольку был передо мной у крана некто,
То я, пришедший позже, ждал.
Вот голову она приподняла, как это делает животное на водопое,
И, как животное на водопое, взглянула на меня, не замечая,
И быстро показала, - тут же убрала, - раздвоенный язык, и паузу взяла,
Затем ссутулилась и попила еще немного,
Коричневая как земля, и золотистая, как раскалённые песчаные просторы
Сицилии в тот жаркий день июля, – с дымящеюся Этной.

Мне голос знанья говорил, что должен я
Убить её,
Поскольку змеи на Сицилии, которые как ночь черны – невинны, а ядовиты
    золотистые наверно.

А голос внутренний мне говорил: Так, если ты мужчина,
То взял бы палку и сломал бы ей хребет, прикончил сразу.

Но есть ли смысл мне признаваться, что полюбил её я,
Что был я рад её приходу мирному ко мне – как гостье, попить воды
    из жёлоба под краном
И удалиться мирно, тихо, молча 
В просторы пеклом пышущей земли?
 
Что это было – трусость: не решиться её убить?
Порочность и упрямство – в том, что не заговорил я с нею?
Признанье и смиренье со своей гордыней?
Значительным я чувствовал себя.

Но вот опять тот голос:
Убил бы ты её, когда бы не боялся!

А я на самом деле был испуган - сильно, – 
И оттого ещё сильней гордился,
Что надо ей осознавать мою враждебность, ей, 
Явившейся из тёмной двери неизведанной земли.

Она, достаточно напившись,
Неспешно голову приподняла, как тот, кто только что попил,
Удовлетворяя жажду, и язык раздвоенный метнула, – чёрный, как тьма, которую
    бросает в воздух ночь;
Как будто облизала губы,
Пространство, как богиня, обвела глазами, вниманья ничему не уделяя,
И повернула голову неспешно,
И медленно, так медленно, как будто только что проснулась,
Раскручивая потянув медлительную ленту тела,
Последовала во внутрь моей стены, растрескавшейся по фасаду.

Когда же голову она засунула в ту мрачную дыру,
И, медленно подтягивая к ней расслабленное тело, в ней стала исчезать,
Какой-то ужас и протест, сопротивление её уходу в ту чёрную противную воронку,
Намеренному ходу тела вслед за головой в тот чёрный мрак
Овладевали мной, когда осталось мне лишь спину созерцать.

Я огляделся и кувшин поставил,
Схватил какое-то полено
И в жёлоб с грохотом швырнул.

Надеюсь, ей я не принёс увечья.
Но тут внезапно часть её, что оставалась не сокрытой, содрогнулась
    в обыкновенной рефлективной спешке, и,
Взметнувшись молнией, исчезла
        В дыре той чёрной, в трещине замшелой на этой старой каменистой стенке,
        В которую я вглядывался тихим, знойным днём с экстраординарным интересом.               
       
        А что вспылил, так пожалел я сразу.
        Подумал: как же это мелко, как же низко, как же подло!   
        Я презирал себя и этот голос ненавистный гуманитарного образования.
Подумалось про альбатроса;
Я захотел, чтобы она вернулась, – моя змея.

Опять она мне показалась королевой,
Правительницею в изгнанье, развенчанной в подземном мире,
Которую короновать необходимо снова.

Вот так я упустил свою фортуну, шанс сближенья 
С одной из истинных хозяек жизни.
Но остаётся то, чем можно компенсировать утрату:
Любовью ко всему живому.

                Таормина      
 
Текст оригинала:

D. H. Lawrence
Snake

A snake came to my water-trough
On a hot, hot day, and I in pyjamas for the heat,
To drink there.

In the deep, strange-scented shade of the great dark carob-tree
I came down the steps with my pitcher
And must wait, must stand and wait, for there he was at the trough before me.

He reached down from a fissure in the earth-wall in the gloom
And trailed his yellow-brown slackness soft-bellied down, over the edge
    of the stone trough
And rested his throat upon the stone bottom,
And where the water had dripped from the tap, in a small clearness,
He sipped with his straight mouth,
Softly drank through his straight gums, into his slack long body,
Silently.

Someone was before me at my water-trough,
And I, like a second comer, waiting.
He lifted his head from his drinking, as cattle do,
And looked at me vaguely, as drinking cattle do,
And flickered his two-forked tongue from his lips, and mused a moment,
And stooped and drank a little more,
Being earth-brown, earth-golden from the burning bowels of the earth
On the day of Sicilian July, with Etna smoking.

The voice of my education said to me
He must be killed,
For in Sicily the black, black snakes are innocent, the gold are venomous.

And voices in me said, If you were a man
You would take a stick and break him now, and finish him off.

But must I confess how I liked him,
How glad I was he had come like a guest in quiet, to drink at my water-trough
And depart peaceful, pacified, and thankless,
Into the burning bowels of this earth?

Was it cowardice, that I dared not kill him?
Was it perversity, that I longed to talk to him?
Was it humility, to feel so honoured?
I felt so honoured.

And yet those voices:
If you were not afraid, you would kill him!

And truly I was afraid, I was most afraid,
But even so, honoured still more
That he should seek my hospitality
From out the dark door of the secret earth.

               
He drank enough
And lifted his head, dreamily, as one who has drunken,
And flickered his tongue like a forked night on the air, so black,
Seeming to lick his lips,
And looked around like a god, unseeing, into the air,
And slowly turned his head,
And slowly, very slowly, as if thrice adream,
Proceeded to draw his slow length curving round
And climb again the broken bank of my wall-face.

And as he put his head into that dreadful hole,
And as he slowly drew up, snake-easing his shoulders, and entered farther,
A sort of horror, a sort of protest against his withdrawing into that horrid
    black hole,
Deliberately going into the blackness, and slowly drawing himself after,
Overcame me now his back was turned.

I looked round, I put down my pitcher,
I picked up a clumsy log
And threw it at the water-trough with a clatter.

I think it did not hit him,
But suddenly that part of him that was left behind convulsed in undignified
    haste.
Writhed like lightning, and was gone
        Into the black hole, the earth-lipped fissure in the wall-front,
        At which, in the intense still noon, I stared with fascination.

        And immediately I regretted it.
        I thought how paltry, how vulgar, what a mean act!
        I despised myself and the voices of my accursed human education.

And I thought of the albatross
And I wished he would come back, my snake.

For he seemed to me again like a king,
Like a king in exile, uncrowned in the underworld,
Now due to be crowned again.

And so, I missed my chance with one of the lords
Of life.
And I have something to expiate:
A pettiness.

                Taormina