Быков о Матвеевой

Нина Шендрик: литературный дневник

Матвеева Новелла Николаевна (родилась 7 октября 1934)


Самое чистое вещество искусства, которое мне в жизни случалось видеть, — это песни Новеллы Матвеевой в авторском исполнении, просто так, на концерте или у нее дома, в Москве или на Сходне, за чайным столом или на крыльце. Человек берет семиструнную гитару, начинает играть и петь — и дальше то, о чем точнее всего сказала Эмили Дикинсон: словно откидывается верхушка черепа, и я уже не глазами, но всем разумом вижу звездное небо. Самый прямой репортаж из рая.


Про Матвееву наговорено немало пошлостей, но я нисколько не пытаюсь обидеть или укорить тех, кто все это писал или говорил: человеческих слов не придумано для определения того, что она делает. Как расскажешь? Приходится громоздить штампы про детский голос, про дальние страны, про, Господи Боже мой, романтику, про скудный быт и трудную судьбу с редкими, но разительными, гриновскими чудесами. И я писал про нее почти всегда в этом духе, потому что надо было что-нибудь писать. Хотя вру. Первая моя статья о Матвеевой была резко-ругательная и, может быть, самая адекватная.


В июне 1983 года я купил в «Мелодии» на тогда еще Калининском пластинку «Дорога — мой дом» и сам для себя (какие печатные разборы в пятнадцать лет!) написал довольно-таки разгромную рецензию. Меня дико раздражала эта музыка и эти стихи, это было ни на что не похоже, с этим надо было что-то делать. Я думаю — впрочем, это не я один заметил, — что истинно восторженная реакция на искусство есть реакция чаще всего недоброжелательная. Степень новизны такова, что это не дает жить дальше, беспокоит, как заноза. Так древесина выталкивает топор. Надо как-то приспособиться, тогда уже можешь включить эстетическое чувство. А сначала — «уберите!». Такая реакция, помнится, была у меня сначала на фильмы Германа, в особенности на «Хрусталева»; на Петрушевскую, на «Мастера и Маргариту» в одиннадцать лет, на «Ожог», который и был ожогом. Матвеева меня тоже сильно обожгла, потому что вещество, как было сказано, очень уж чисто. Это было ни на что не похоже и раздражало, и я уже крепко сидел на этом крючке, и со следующей недели начал собирать все матвеевское, что мог достать. Со стихами было проще, они выходили книгами, а с песнями — зарез: даром что первая в России бардовская пластинка (1966) была именно матвеевской, выходили они редко, а концерты случались раз в полгода, если не реже.


Тут вообще интересная особенность — даже математически легко обосновать, что чем уже круг, тем сильнее чувства в этом кругу. Чем меньше народу любят автора, тем интенсивнее фанатеют. Матвеева «попадает» в сравнительно небольшой сегмент аудитории — авторская песня и сама по себе фольклор интеллигенции, а это состояние народа сегодня в далеком прошлом; плюс к тому очень уж это своеобразно, и сложно, при всей внешней простоте, и мелодически изысканно, но это все мимо. Изыскан и Алексей Паперный, тексты первоклассные и у Богушевской (в особенности ранней), высоким голосом при желании может спеть и Сезария Эвора, и не в этом дело. В Матвеевой бросается в глаза — хотя про себя этого не формулируешь, конечно, — сочетание силы и беззащитности. Скажем чуть иначе — тонкости и яркости, ибо яркое обычно аляповато, а у Матвеевой резкие, ослепительные подчас краски сочетаются с особым вниманием к пограничным, тончайшим, едва уловимым состояниям, к завиткам мысли, которые привычно забываешь, не отслеживаешь, к полубессознательным желанием и страхам. У нее много сновидческих пейзажей и сюжетов — именно потому, что во сне с невероятной яркостью, не контролируемой, не пригашаемой сознанием, переживаешь маловероятное и зыбкое, стремительно ускользающее. Матвеева умеет смотреть сны, как никто: из снов выросли ее романы (поныне неизданные, о них ниже), волшебная пьеса «Трактир „Четвереньки“» и готическая, страшноватая повесть «Дама-бродяга», и «Синее море» — знаменитейшая песня — приснилась ей во сне. В русской литературе мало столь опытных, изощренных, внимательных и благодарных сновидцев, и только ли в русской?


И еще одно забавное наблюдение, позволяющее объяснить точный вывод Чупринина из предисловия к матвеевскому «Избранному» 1984 года: узнавание у ЕЕ читателя и этого автора — мгновенное и взаимное. На Матвееву «западают» сразу и навек, пусть даже это западание выражается поначалу в недоумении, а то и неприятии. Так опознают друг друга люди схожего опыта; скажем откровеннее — речь об опыте травли. Я думаю, травят чаще всего не тех, кто смешон, жалок или слаб. Таких-то как раз терпят, хоть и насмехаются; бросают объедки, держат на побегушках, используют для травли тех, кого ненавидят действительно. Объектом же охоты — массовой, упорной, изобретательной — становятся сильные, то есть те, кто потенциально опасен; те, кто безошибочным инстинктом толпы — стада — массы немедленно вычисляется, опознается как чуждый, но при этом потенциально влиятельный. Травимые — чаще всего именно неформальные лидеры, которых можно победить единственным способом: не дать им состояться. Ибо тогда их будет уже не остановить; по крайней мере — не силами этого коллектива.


Я много раз сталкивался с травлей — своей и чужой, — но, слава Богу, никогда не участвовал в ней. Матвеева для этого инстинкта придумала точнейшее словечко «толпозность». Жертвой толпозности была в детстве и юности она, толпа травила всю ее семью — вызывающе неудобную и непривычную для подмосковного Чкаловского: семью, где мать нигде не работает, «поэтесса», а у детей, столь оборванных, что в школу иногда пойти не в чем, — экзотические, праздничные имена: Новелла, Роза-Лиана, Роальд! Впрочем, их не только травили, их и боялись. У матери — кстати, превосходной поэтессы Надежды Матвеевой-Бодрой — была в поселке кличка Колдунья. Могла и порчу наслать. Так они думали. А Новелла Матвеева подростком работала в подсобном хозяйстве детского дома. «Я была пастушкой», — с усмешкой рассказывает она; и слово «пастораль» в ее лирике всегда маркировано иронией. «Сценками из моей пасторальной жизни — долины взгляда». Почитайте в «Пастушеском дневнике» ее стихи и записи тех лет: это пишет голодный и холодный послевоенный подросток, самоучка с сугубо книжным образованием, но какие краски, Бог мой, какое богатство, какая тонкая, учтивая ирония, какие наблюдения над окружающими! Тогда же и «Рембрандт» написан, которого до сих пор на филфаках цитируют как образец парономасии: «Пылится палитра. Паук на рембрандтовской раме в кругу паутины распластан. На кладбище нищих, в старинном седом Амстердаме лежит император контрастов»… Какая силища нужна была, чтобы так это все пережить и перевоплотить! Какая непробиваемая самозащита — так сочинять, когда ботинки твои просят каши, руки твои трескаются, коровы тебя не слушаются и все на тебя орут!


Кстати, ведь и «Рембрандт» об этом — о сочетании хрупкости и мощи. Матвеева не любит слова «сентиментальность», но бывает сентиментальна, напоминая при этом, что сантимент предполагает внутреннюю силу, расчетливую мощь удара по читательским нервным клеткам. Такова Петрушевская, про которую Буйда однажды сказал, что она чувствительна и жестока, как иная белокурая бестия. Такова Муратова в «Мелодии для шарманки». Случилось чудо — Матвееву не затравили, не задушили, каковая участь стопроцентно бы ей светила, не грянь в России оттепель. Но она грянула, и Матвеева в нее поверила, отправила стихи в «Комсомолку», а в «Комсомолке» решили, что это либо розыгрыш, либо сенсация. На Чкаловскую отправили Марка Соболя и еще двух литконсультантов, обнаруживших в крошечной выстывшей каморке бледную и испуганную восемнадцатилетнюю девушку, написавшую к тому времени больше двадцати песен и около сотни стихов, плюс несколько выдуманных, но так и не записанных авантюрных романов, которые она рассказывала по вечерам младшему брату и его приятелям. Для них же была сочинена песня «Отчаянная Мэри», чтобы они не пели всякую бандитскую дрянь, а что-нибудь благородно-пиратское. Вероятно, это была первая авторская песня в России со времен Великой Отечественной. «Как дик в пустой пещере бывает ветра свист! Отчаянную Мэри любил контрабандист. Взойдя к ее жилищу, он Мэри предлагал когтистую лапищу и счастья идеал, — когтистую лапищу, чужих вещей на тыщу, дублонов тыщу и один некраденый коралл»…


Дальше была слава, очерк в главной молодежной газете, две огромные подборки, книга, восторг Маршака и Чуковского, Высшие литературные курсы, переезд в Москву, замужество, концерты, диск — и раз уж ее действительно не получилось затравить, именно она дала другим, оказавшимся в сходной ситуации всеобщего дружного улюлюканья, несколько идеально сильных средств сопротивления. А также несколько прицельно точных формул, клеймящих самые отвратительные черты человеческой природы. Это она припечатала: «Эстет и варвар вечно заодно, лакею вечно снится чин вельможи. Ведь пить из дамской туфельки вино и лаптем щи хлебать — одно и то же». Это она сказала: «Не поминай Дюма, узнав авантюриста. Увы, сей рыцарь пал до низменных страстей и ужас как далек от царственного свиста над океанами терзаемых снастей. Уж не фехтует он, верхом в ночи не скачет, не шутит под огнем на голову свою — но трусит, мелко мстит, от ненависти — плачет… По трупам ходит ли? О да, но не в бою. Неведомы ему и той морали крохи, что знали храбрецы напудренной эпохи. Он даже дерзостью их вольной пренебрег — и наглостью берет, нарочно спутав слово. Ах, добродетели падение — не ново: новее наблюдать, как низко пал порок».


Эти стихи так энергичны, что я много раз спасался ими от приступов слабости или головокружения, от мнительности или усталости: начнешь читать про себя — и мир становится на место. Эту особенность своей лирики она и сама подчеркнула однажды — может, ей потому так дорог четкий порядок вещей, слов, ценностей, что она с детства страдала от болезни Меньера, мучавшей также и Шаламова (это их сблизило, они дружили). «Транспортная болезнь», из-за которой Матвеева — вечно мечтавшая о странствиях и писавшая о бродягах — не переносит никакого транспорта, кроме поезда, и то в малых дозах, болезнь, лишившая ее возможности увидеть море, о котором она написала больше и лучше всех русских поэтов, заставила ее выше всего ценить надежность опоры, четкость ритма, стройность и рациональность мировоззрения. Это не мешает сновидческой, зыбкой, иррациональной лирике — как скелет не мешает мышцам; но скелет необходим. И об этом — «Шпалы»: «За осинами сыро, овражно, тени ночи болезненно-впалы… Только там хорошо и не страшно, где высоко проложены шпалы. Где сугроб залежался апрельский, от молчанья лесов одичалый, есть железная логика — рельсы. Есть надежная истина — шпалы».


Но в этих же «Шпалах», подчеркнуто рациональных, вдруг блеснет строка, полная тоски огромных пространств, красок пустыни, небывало ярких и чистых: «На далекой черте горизонта, на пустынном прилавке заката, где вечернее свежее золото израсходовалось куда-то»… И сразу тебе — вечерний, дымчатый, красно-лиловый, полный тайн восточный базар, первые звезды на синем Востоке, последние угли на Западе; сказка, чуть ли не штамп — но данная с той пристальностью, с той прорисовкой мельчайших штрихов, что достоверность, сновидческая, более реальная, чем реальность, — несомненна.


Больше всего люблю у нее эти ослепительные, живые картины, взявшиеся ниоткуда, вставшие посреди страницы, как мираж посреди пустыни: «Глухой зимы коснеющий триумф», или «Мимозы вырастают из песка», или «Песнь о летучем голландце» — не та, понятная, просто грустная («Свет маяка в необозримой ночи»), а таинственная, истинно жуткая: «В прибрежных лесах и полях, в густеющих сумерках летних лежит деревушка — в последних смеркающихся огнях…» И сразу ясно поэтому зачину, что будет таинственно и страшно. И разрешится почти грозной констатацией собственной силы: «Нет! Судно не ветер принес, а самое судно давно несло в себе ветер да бурю. Недаром лишь брови нахмурю — и в море возникнет оно». А другие, с этой детской слезной интонацией? «О, как далеко вы теперь, мои аисты, скоро ли увижу вас, аисты белые, — снег за камыши, камыши зацепляется, на лету слипается в области целые»…


Я читывал, может быть, поэтов сильней, чем Матвеева, но не видывал более чистого случая гениальности. Ни один другой текст не внушал мне такого сильного желания жить, слышать и видеть и писать что-то самому; никакие другие стихи или песни не свидетельствовали так ясно и непреложно о божественной сущности искусства. Особенно, конечно, когда сам слышишь этот беспомощный, чистый, никогда не фальшивящий голос: в ее музыке, многообразной и мгновенно запоминающейся, всегда каким-то труднообъяснимым образом дан пейзаж. Тут уж, наверное, один Владимир Фрумкин разберется — единственный музыковед-теоретик бардовской песни. Почему «Звездный лис» сразу вызывает картину ночного моря — потому ли, что мелодия упрямо повторяется, как волна бьется в берег, потому ли, что гитара воет, подражая ветру? Почему один только вступительный проигрыш «Бездомного домового», шаткий, как походка подгулявшего моряка, немедленно заставляет вообразить вьюжное море? «Перевернутый бочонок, на бочонке первый снег, куда-то влево уплывают острова» — словно протерли квадрат в пыльном стекле, и сквозь него хлынули краски, каких тыщу лет здесь никто не видел. Никогда не смогу понять, почему после первого живого концерта Матвеевой, на который я попал, — как сейчас помню, 16 ноября 1984 года, Театр эстрады — я проревел всю ночь: что она там такого пела особенного? Ну, «Братья капитаны», ну, «Океан-океан», «Табор», «С гор ветерок», на пластинках, кажется, не выходивший, и «Баркароллу», на превосходные стихи Ивана Киуру, мужа, друга, поэта сильного и недооцененного. Часть этих вещей я знал, часть слышал впервые, а ревел, наверное, не от самих этих песен, а от жизни, которая после них казалась особенно плоской, настолько они были лучше. Я работал тогда в детской редакции радиовещания, в «Ровесниках», и воспользовался случаем — позвал Матвееву и Киуру к нам выступать. С тех пор, со своих шестнадцати, я стал к ней вхож на правах ученика. Вокруг Матвеевой и ее мужа всегда крутилось некоторое количество детей и подростков, дачных ли соседей, восхищенных ли школьников, — часть потом отсеивалась, а часть оставалась, и я остался. Иногда, страшно сказать, я пользовался этим знакомством совершенно хищнически: «Новелла Николаевна, простите, Бога ради, завтра экзамен по зарубежке, а я не читал то-то». В ее пересказах я узнал большую часть прозы Диккенса и всего Честертона, и когда потом читал это сам — понимал, насколько ярче и фантастичней она рассказывала. Прогулок по сходненским местам, где они жили летом, тоже было много — Иван Семенович знал множество необычных вещей о лекарственных травах, цветах, зверях, о Финляндии, родной Карелии, Сибири, об Уитмене и Фросте (он закончил в Литинституте переводческий факультет), гулять с ним было счастье. Семнадцать лет, как его нет, а я помню все его рассказы, и живо помню странное впечатление от его похорон: его брат, младше на два года, стоял над гробом и выглядел стариком, а Киуру, пятидесятивосьмилетний, сильно исхудавший (он погиб от запущенной язвы), выглядел после смерти почти юношей, да и при жизни нельзя было дать ему его лет. Занятия поэзий странным образом убивают возраст, не идут в зачет. У Новеллы Николаевны есть об этом: «Рай, верно, прохладен, ад — душен… А строчки — подобье отдушин, но жизнь утекает сквозь них».


Матвеева и сама человек без возраста, и странно думать, что вот — у нее юбилей. Еще странней думать, что, скажем, «Караван» написан в 1961 году, значит, когда-то его не было. И уж вовсе невозможно представить, что «Кораблик» написан вместо подготовки к экзамену по диамату: «Чтобы написать песню, нужно беззаботное мечтательное настроение. Именно такое, как было у меня перед этим экзаменом. Я стала к нему готовиться и увидела, что НЕ ПОЙМУ ЭТОГО НИКОГДА! И эта мысль почему-то вызвала такое облегчение, что я немедленно — слова и музыку одновременно, хотя обычно музыка приходит сначала, — написала „Жил кораблик, веселый и стройный“. А над столом у меня, как грозное напоминание, висела строчка из Катулла: „Лень твоя, Катулл, для тебя погибель“».


Все это настолько не отсюда, настолько несовместимо с диаматом, датами и конкретными обстоятельствами жизни, что стоит ли касаться этих обстоятельств? Разве чтобы подчеркнуть контраст. Сама Матвеева гениально научилась обороняться от многого, что понапрасну мучает человека и мешает сочинять. Помню, как уходил в армию, как мне очень сильно туда не хотелось, как накануне призыва я сидел на Сходне и Н.Н. как бы между прочим сказала мне: будет трудно — или надо будет ввести себя в градус бешенства — повторяйте: «Вот тебе, гадина, вот тебе, гадюка, вот тебе за Гайдна, вот тебе за Глюка». Это из ее пьесы «Предсказание Эгля», и это работает. Буддисты назвали бы это передачей мантры.


Новелла Матвеева живет сейчас почти отшельнически, никак не отмечает юбилей, отказывается от концертов, редко печатается (хотя по-прежнему много и прекрасно пишет), редко записывает диски (хотя по-прежнему может петь — с голосом ничего не делается), редко дает интервью. Но именно она сказала самые точные слова о нынешних временах — слова, непривычно жесткие даже для ее боевитой полемической лирики: «И что ни день, нас требует к ноге не то элита, а не то малина, не то разговорившаяся глина, не то иная вещь на букву г»… Впрочем, не она ли раньше — в замечательных «Хиппиотах» — провозгласила: «Цель нашу нельзя обозначить. Цель наша — концы отдавать». Чего же еще?


Новелла Матвеева сделала максимум того, на что способен поэт и что от него требуется: в небесных своих песнях и лучших стихах создала образ рая, с красками яркими и мягкими, как английское Рождество; и научила нескольким простым и эффективным заклятиям против всякой нечисти, пытающейся этот рай заслонить.


Допускаю, что есть поэты лучше, и убежден, что есть поэты крупней, но с такой силой понимания, узнавания и восхищения не буду любить никого.



МОЛЕНЬЕ


О чём просить мне в жизни этой?
О всепрощении грехов,
Чтоб до нездешнего рассвета
Со мной была Твоя Любовь.


Прости, Всечудный, согрешенья,
Развей унынье, аки дым,
И дай в последнее мгновенье
Угаснуть с Именем Твоим.


1 ноября 2018
Зелёный Бор
СЕЯНЬЕ


Об утратах жалеем,
Не желая понять:
В этой жизни мы сеем,
Чтобы в будущей жать.


От рожденья до смертного ложа
Мы идём по дороге утрат.
Что грустишь, неизвестный прохожий,
Провожая печальный закат?


Для кого-то он станет последним,
Для кого-то, наверное, нет…
Чья душа после ранней обедни
Повстречает Божественный Свет?


Мы страданьями сеем. Родные!
Бог Распятый смириться велит,
Чтобы наши утраты земные
В Царстве Света плоды принесли.


Не любимые мiром страданья!
Как нужны вы в подлунном краю,
Чтобы здешние плач и рыданья
Стали радостью вечной в Раю.


16-19 ноября 2018
скит Ветрово
СЕРДЦЕ ГОЛУБИНО


С любовью везде простор,
со злом везде теснота.
Народная мудрость


Всё в нас. И счастье, и несчастье,
И жизнь, и смерть, и свет, и тьма.
Не только в Божьей, в нашей власти
Простить, а не сходить с ума.


О человек! Твои глубины
Тебя погубят иль спасут…
Но если сердце голубино,
Душе не страшен Страшный Суд.


23 ноября 2018
скит Ветрово
СНЕГИРИ


На душе светло, как на Празднике!
За окном бело, всё горит.
А на яблоньке и под яблонькой
Чудо-яблоки — снегири!


Поутру пурга всё покрыла тьмой,
Но заря смирила пургу.
Диво дивное — снегири зимой,
Снегири зимой на снегу!


Счастье детское навсегда со мной,
Как пасхальное берегу:
Снегири зимой, снегири зимой,
Снегири зимой на снегу!


29 ноября 2018
скит Ветрово
ТАИНСТВО


Надменный разум к Истине стремится,
Но без смиренья он самоубийца.


Рассудок ищет ко всему ключи
И только множит пагубное знанье.
О светлячок, мерцающий в ночи,
При свете Веры суетно мерцанье.


Нам Таинство постигнуть не дано:
Уму высокоумье не подмога.
Вкушаю Хлеб, из Чаши пью Вино
И освящаюсь, принимая Бога.


2-3 декабря 2018
скит Ветрово
РЫБА


Царствие Божие внутрь вас есть (Лк. 17:21).


Гудит, ревёт, страшит волна большая,
Тот не поймёт, кто в море не бывал.
Всё на пути нещадно сокрушая,
Несёт и мрак, и смерть девятый вал.


Стреляй, кричи — ни выстрела, ни крика,
Не заглушить суровую волну.
Не видно рыбы малой и великой:
Ушла, где бури нет — на глубину.


Там при любом жестоком урагане
Она спокойно плавает в тиши…
И мы как рыба в жизни-океане,
И наш покой на глубине души.


12 декабря 2018
скит Ветрово
НАРОД И ВЛАСТЬ


Вскую шаташася языцы, и людие поучишася тщетным? (Пс. 2:1).


Желанье власти — пагубная страсть,
А ропот — проявление недуга.
Друг друга сто;ят и народ, и власть,
Извечные противники друг друга.


Ни мысли, что душе идти на Суд,
Ни веры, ни желанья совершенства:
Живут безпечно и блаженства ждут
Забывшие Подателя блаженства.


Не потому ль раздорам нет конца?
Тупик и мрак — ни света, ни исхода.
Народ отворотился от Творца,
Как власть отворотилась от народа.


Просвета нет. Хотим иль не хотим,
Не исцелить нарыв площадным криком.
Лавинный путь страны необратим:
Всё ближе пламя пропасти великой.


16-18 декабря 2018
скит Ветрово
БЕЗ ГОРIЛКИ


Щоб клятим москалям зробить позор,
Борец с горiлкой з разумом младенца
Собрал холопов-гопников в собор
И принялся выделывать коленца.


И после перебранки часовой
Ожившие герои из Мурзилки
Избрали отщепенца головой…
Что значит не попить с утра горiлки!


18 декабря 2018
скит Ветрово
ТОСКА ПО ПЛЕНУ


И моя душа тоскует по Советскому Союзу.
Уральский протоиерей


На река;х Вавилонских… Известны печальные строки,
Но касались, как видим, и там покаянных глубин.
На советских реках говорить запрещалось о Боге:
Плен советский безбожный страшней вавилонских чужбин.


Что за время настало? Откуда повсюду подмены?
Стал монахом тиран, всесоюзным курортом — ГУЛАГ.
Позабыли отцы, вспоминая доступные цены,
Что людей зарывали тогда без молитв, как собак.


Мне напомнят, конечно, счастливое детство у моря,
Целину, кукурузу, коммуну за ближней межой.
И кино про уборку, и пир на колхозном просторе —
Был бы рад за людей, если б те не платили душой.


Кто припомнит картину: в Артеке ребячья ватага,
Все с крестами несутся и славят безбожную власть?
И представить смешно: не для всех черноморское благо,
Без удавки на шее в Артек никому не попасть.


Хоть родился в Союзе, однако советским я не был.
И не прыгал, как все — человек покорил небеса!
Я на небо глядел, на бездонное звёздное небо,
И скорбел, что когда-то навечно закрою глаза.


Не вступал в комсомол, с малолетства претила измена,
Крест нательный носил, но тайком, опасаясь невзгод:
Плен советский намного страшней вавилонского плена —
Становился безбожной ордой православный народ.


Две дороги в стране. Вы шагали к победам упрямо,
Высоко поднимая плакаты и с идолом стяг.
Вы смотрели на стройки, а мы на развалины Храмов.
Вы стремились вперёд, чтоб, дойдя, пировать на костях.


Ум и совесть, и честь — только партия этим владела! †
Остальных обрекла жить без совести, чести, ума.
И душе ничего! Пятилетки и стройки для тела!
Всех, кто думал иначе, ждала иль сума, иль тюрьма.


Слышу слева и справа истошные вопли-укоры —
Мол, отец фронтовик, а сынок на отца восстаёт.
Но отвечу исчадьям взрывавших святые соборы:
Мой отец воевал, защищая не власть, а народ.


Забывается всё, и святое мешается с тленом.
Кто когда на Руси оды тяжкому игу слагал?
Был ли русич такой, чтобы он, воротившись из плена,
Воспевал полоненье и чтил юбилеи врага?


Таковых не бывало: иуд на Руси отлучали,
Величали Святой нашу Матушку-Русь неспроста.
Шли за веру на смерть и потомкам своим завещали:
Рускiй — значит Христов, Русь не может стоять без Христа!


На реках Вавилонских молчали органы и трубы,
И ведомые в плен возносили молитвы Творцу…
Коль тоска — смертный грех, то по плену тоска грех сугубый,
И служителю Правды об узах тужить не к лицу.


20-22 декабря 2018
скит Ветрово
† Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи! Советский лозунг.
О НРАВЫ!


Во все века грехопаденья хают,
Во все века мостят дорогу в ад…
О богоборном прошлом воздыхая,
Безбожники безнравственность клеймят.


Но отчего же недруги порока
Не разглядели своего лица:
Возможно ли быть нравственным без Бога,
Переписав Заветы у Творца?


Неверие не может быть залогом
Ни радости, ни безмятежных дней.
Безнравственно быть нравственным без Бога,
Но с Богом быть безнравственным страшней.


Никто да не прельстится мыслью ложной —
Безнравственным быть с Богом невозможно!


22-24 декабря 2018
скит Ветрово
В ЛЕСУ


В местах безлюдных явственнее Вечность,
Возвышен дух в заснеженном лесу.
И дерева в нарядах подвенечных
Белы, чисты и тянутся в лазурь.


Молчит земля в сияньи самоцветов.
Горит, искрится под ногой тропа.
Но в дольнем царстве чистоты и света,
Как звуки ада — близкая пальба.


И омрачился лес в одно мгновенье,
И долго отзвук в сердце не стихал…
Душа моя с высот благодаренья
Подбитой птицей пала в мiр греха.


О человек! Безудержный убийца!
Зеркален мiр, придёт и твой черёд.
Вернётся злодеянье седмерицей:
Кто сеет пули — бомбами пожнёт.


27-28 декабря 2018
скит Ветрово
ВСПЯТЬ


Никтоже возложь руку свою на рало и зря вспять,
управлен есть в Царствии Божии (Лк. 9:62).


Да сгинет каиново дело —
Превозноситься кумачом,
Делить народ на красных, белых
И брату угрожать мечом!


Доколе тешиться обманом
И лихолетье воспевать?
Кадящему пред истуканом
Христовым никогда не стать!


Напрасно посещенье Храма,
Пока язычник не поймёт:
Носящих в сердце пентаграмму
Нательный Крестик не спасёт.


Чтоб искре Божьей разгореться,
Умерь неистовый протест
И вырви звёздочку из сердца —
Или сними нательный Крест.


Куда глядишь, вития лгущий,
Подобно Лотовой жене?..
Да истребится всяк зовущий
К братоубийственной войне!


Ни с красными, ни с казаками —
Хотел бы под пасхальный звон
Встать между братьями-врагами
Преградой пулям с двух сторон.


2 января 2019
скит Ветрово
В МОЁМ ОКНЕ


В моём окне притихшая природа
Под солнышком искрится на свету.
И вижу я в любое время года
Нетронутую Божью красоту.


Сирень, ольха, берёзы да орешник,
Дубы и липы — всё огнём горит.
В таком Раю и закоснелый грешник,
Подобный мне, Творца благословит.


Кормлю синиц, они совсем ручные,
Зову: тень-тень! — и радостно летят!
Коль есть любовь, тогда мы все родные,
Коль нет любви, тогда и брат не брат.


Заботой малой дни свои украсьте
И убедитесь, как отрадно жить.
Зачем искать за океаном счастье,
Коль можно просто птичек покормить?


3 января 2019
скит Ветрово
РОЖДЕСТВЕНСКОЕ


И метёт, и метёт, и метёт…
Снег рождественский, словно живой.
И земля с Небесами поёт:
Рождество! Рождество! Рождество!


Под Звездой вифлеемская степь,
Пастухи слышат Ангельский слог.
Где Жених твой, душа? Где Вертеп!
И Жених, и Спаситель, и Бог!


Чистота! Просто хочется жить,
Принимая и радость, и боль…
Как, душа, этот мiр не любить,
Если мiр посетила Любовь?


7 января 2019Из статьи Дмитрия Быкова о творчестве и мировоззрении Осипа Мандельштама:


«Это одна из последних прижизненных публикаций Мандельштама — шестой «Новый мир» за 1932 год. И самое здесь любопытное, что Сергей Маковский, «папа Мако», редактор «Аполлона», который, если верить его мемуарам, Мандельштама вообще открыл, — ничего в «Ламарке» не понял. Он с горьким недоумением пишет: каким ясным был Мандельштам — и какую невнятицу, какие головоломки печатает он теперь! Между тем «Ламарк» — одно из самых понятных стихотворений Мандельштама, и сегодняшний ребенок — в моем, скажем, школьном классе — с легкостью в нем разбирается, особенно если хорошо успевает по биологии. Я, пожалуй, процитирую — хотя кто его сегодня не знает?


Был старик, застенчивый как мальчик,
Неуклюжий, робкий патриарх...
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну, конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет — ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья, —
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступила —
Так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех...


…«Ламарк» — при обилии отсылок, начиная с «Выхожу один я на дорогу» и заканчивая брюсовским «Вскрою двери ржавые столетий, вслед за Данте семь кругов пройду», — как раз чрезвычайно внятное, ясное стихотворение, как почти все в московском периоде, который Ахматова ценила выше всего. Московский цикл 1932-1934 годов — это «Квартира тиха, как бумага», «За гремучую доблесть» («Волк» в домашнем обиходе), наконец, «Мы живем, под собою не чуя страны». Что неясного? «В последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно», — писал Мандельштам из воронежской ссылки Тынянову. Почему грозно? Только ли для автора, чьи темные намеки становятся теперь прозрачны — потому что читатель умнеет, да и автор все меньше боится? Нет: потому что смутные предсказания сбываются. Мандельштам — именно про крах и распад ясного и цельного мира, и эту дорогу по «подвижной лестнице Ламарка» он сам прошел.
…Мандельштам стал нам сегодня таким родным, потому что это мы уперлись в зыбкий хаос, это мы отринули Европу и погрузились в чернозем, это наши рельсы уперлись в глину, и паровоз по ним дальше не идет. Мы стоим сегодня на последней ступени «подвижной лестницы», и это про нас сказано: «И от нас природа отступила так, как будто мы ей не нужны». И страшная внутренняя рифма «подъемный мост» — «продольный мозг» звучит для нас колоколом: уж как-нибудь мы понимаем все это лучше Сергея Маковского, который хоть и жил в нищем эмигрантском Париже, но, по крайности, — не среди чернозема».


Биографию поэта для серии ЖЗЛ подготовил Олег Лекманов – историк литературы. В 2009 году увидело свет третье издание книги:
«Жизнь Осипа Мандельштама яркая, короткая и трагическая, продолжает волновать каждое новое поколение читателей и почитателей его таланта. Акмеист в предреволюционное время, он состоял в чрезвычайно сложных отношениях со своим веком. Слава его выплеснулась далеко за пределы России и той эпохи. Итальянский режиссер Пьер Пазолини писал в 1972-ом: «Мандельштам… легконогий, умный, острый на язык… жизнерадостный, чувственный, всегда влюбленный, открытый, ясновидящий и счастливый даже в сумерках своего нервного заболевания и политического кошмара… причудливый и утонченный… — принадлежит к числу самых счастливых поэтических прозрений XX века». Автор привлекает широкий исторический и творческий контекст, новые архивные и недавно открытые документы, не минуя и посмертной судьбы Осипа Мандельштама».


За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых кровей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
3
НравитсяПоказать список оценивших
Комментарий
ПоделитьсяПоказать список
«Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса» (Осип Мандельштам).


15 января 1891 года в Варшаве родился Осип Эмильевич Мандельштам (1891-1938) — русский поэт, прозаик и переводчик, эссеист, критик, литературовед.




Другие статьи в литературном дневнике: