Девочка Етс. Paula Yates

Мария Москалева
Пола Йэтс и Боб Гелдоф пришли смотреть меня в восемьдесят втором году, когда я играл в театральной версии "Другой страны", - моем первом хите Уэст-Энда.

Боб как раз только что выступил в версии пинкфлойдовской "Стены", созданной Аланом Паркером. Алан говорил, что член Боба такой большой, что его надо бы возить в тачке.

Всё в Бобе подтверждало это: невероятно тощее тело, большой наглый нос, запах джунглей, исходивший от этого человека, и, конечно же, удовольствие, которое он явно испытывал от звуков собственного голоса.

Он никогда не слушал. Нет, это не оскорбление. Фактически, это рецепт успеха. Боб был определенно сексуален в старомодном стиле Рембо (поэта), и так или иначе должен был стать легендой.


Девочка-рок

Пола была его полной противоположностью. Или, по крайней мере, казалась. Типичное дитя английского рока, с копной крашеных перекисью волос, белой челкой из сахарной ваты и целым шкафом красивых одежд от модного Энтони Прайса.

Говорила она тонким тусклым голосом и в мужа влипала на манер милого мультяшного осьминожки. Буквально. Но умом она была не блондинка, хотя и любила, чтобы о ней так думали. Она была умна.

Классической красавицей Полу не назовешь, но потрясающая притягательность в ней имелась. Некая хрупкость, которая мужчинам казалась эротичной. Стоило надавить посильнее - и она могла надломиться. Талия ее была так тонка, что пальцы мужских рук при объятии почти соприкасались.

В этом и состояла ее самая замечательная черта: мужчина, которому она позволяла себя обнять, исполнялся чувством защищающей силы. Это могло завести даже гея.

Лицо ее создавало иллюзию красоты, но на деле было совершенно неправильным. Да, милый нос, детские глазки, но вот губы ее выдавали. Я думаю, губы вообще выразительнее глаз, а у Полы они были показательны, как кардиограмма.

Губы ее были малы и заострены кверху, и какой бы страстно-непристойной она ни была, я чувствовал, что ее губы выдают внутри нее живущую радость, пока эта радость еще жила. Они также скрывали ее милые неровные зубы.

Наполовину Мата Хари, наполовину Марти Кэн, комик старого мюзик-холла, она сменяла свои половины бесхитростно, как дитя, и влюбиться в нее было очень легко.

После того как они с Бобом посмотрели меня в театре, мы отправились ужинать. Это было предварительное знакомство, - на следующий день Пола брала у меня интервью для журнала "Космополитен".


Раздень меня

Ее техника интервьюирования была любопытной. Для начала она стала раздевать меня, как куклу. В те дни я был так худ, что носил всего по пять - пять пар носков, пять маек, пять спортивных костюмов, - и, как субъект исследования, науки ради я лишался их по одному. "А что у тебя там?", попискивала она. "Еще одна пара носков?" Скоро я был в одном белье, а она сидела на мне сверху.

Ее юбочки пенились, как шампунь, потрескивая электричеством, и в какой-то момент интервью завершилось, а странная любовь между двумя безнадежными чудиками началась.

Она была замужем, а я - гей; эти ограничения были железной гарантией. Поэтому мы понеслись без тормозов.

В те давние дни она приходила в мою гримерную, и на лестнице издали слышались юбочный шорох, постукивание каблучков от Маноло и тихое неровное дыхание.

Ей нравилось входить эффектно: один эффект она изобрела сама. Она возникала в дверях как летучая питерпэновская фея, потом закусывала губу и придыхающим голосом Мэрилин Монро говорила: "Привет, мальчишище". Это было гениально.

Когда я отыграл "Другую страну", то попал прямо в пьесу с Гордоном Джексоном, актером, исполнившим роль дворецкого Хадсона во "Вверх по лестнице, ведущей вниз".

Он был отличным человеком, он и его жена Рона. Никто из них понятия не имел, кто такая Пола, ни о том, что она была с Бобом, кто бы он ни был, ни что я, раз уж на то пошло, был гей. Они просто видели нас все время вместе и сочли чем-то целым.

Они брали нас с собой ужинать. Рона рассказывала Поле о том, какие беды таит в себе брак с актером, а Гордон советовал мне, когда лучше брать жилищный кредит (никогда).

Как-то вечером, когда нам с Полой уже отчетливо хотелось кончить самоубийством наши перепутанные жизни, Рона спросила, когда же мы наконец поженимся.

Буквально она сказала что-то вроде "затянуть брачный узел". Мы отреагировали так, будто речь шла о петле. Гордон откинул голову и загрохотал смехом. "Ты только послушай эту молодежь", сказал он Роне. "Скоро", проскрежетала Пола, отчаянно пытаясь дать задний ход.

Во время этих встреч, где к нам порой присоединялся отчаянно застенчивый Кеннет Уильямс, лучший друг Гордона, потенциал нормальной жизни был для меня еще не потерян.


Хрупкость

Чтоб быть одним из ее мужчин, сила не требовалась. "Она очень ранима, правда?" объявила Рона однажды, когда Пола пошла в туалет. Рона была права.

Пола была безнадежно хрупкой, и любое противоборство на твоих глазах низводило ее до девятилетней девочки.

Но вот сломать ее было невозможно. В лучших традициях великих и хрупких скал - Мэрилин Монро или принцессы Дианы, - такое сочетание способно довести мужчину до помешательства.

Представьте себе нечто, что мужчины видят, хотят, и думают, что окажутся сверху. Но вдруг обнаруживают, что оно несломимо. Вот тут-то и может дойти до убийства.

Разбиваясь, она снова и снова собирала себя по частям. Только некоторые части оказывались не на месте.


Черная дыра

Она встретила Майкла Хатченса, певца из группы "Инексес", на съемках своей передачи "Большой завтрак" однажды утром девяносто третьего.

Люди, которые там были, говорили, что атмосфера сгустилась до возможности резать ее ножом. В воздухе был не только сексуальный напряг, но физическое ощущение столкновения, катастрофы. Два сорвавшихся с путей поезда влетали друг в друга.

У Майкла была модель Хелена Кристенсен, а у Полы - Боб и трое детей, и при всем этом они еле сдерживались.

Их будто засасывало в черную дыру. Это были Кэти и Хэтклифф поколения Экстази.

Когда вскоре после этого мы с Полой встретились, в ней уже пробивалась истерия; короткие светлые ресницы обрамляли глаза, горящие, как у вампира в хаммеровском ужастике.

Нет-нет, она была в отличном настроении, счастлива до экстаза, и игриво вонзила свой острый каблук мне в пах под столом.

Мы сидели в чайной Валотти на лондонской Шафтсбери Авеню, одной из последних забегаловок, где актеры могли поесть гренки с бобами на бегу между утренним представлением и вечерним.

На фоне красных и желтых пластиковых бутылочек с кетчупом и горчицей, сахарниц из нержавейки и битых белых чайных чашек она была как никогда хороша.

Она пополнела, превратившись в грудастую барменшу, но не утратила своей странной хрупкости, последняя в ряду английских блондинок от Дасти Спрингфилд до Дианы Дорс и Бет Линч. Сексуальная и роковая.


Чужие

Я видел Майкла лишь однажды. Незадолго до его смерти в девяносто седьмом, Майкл и Пола пришли посмотреть пьесу Лирического театра в Хаммерсмите, где я играл.

Зайдя за кулисы после представления, они были любезны, но отрешённы. Странным было это место встречи, потому что ни я, ни Пола не возвращались сюда со времен Гордона и Роны Джексон.

Теперь мы повзрослели, то есть стали чужими себе. Стоя на том самом месте, мы не могли попасть обратно. Пола хихикала. Майкл улыбался. Меня трясло.

За ужином аура трагичности вокруг них сгустилась окончательно. По лицам казалось, что каждый из них наблюдал за еще каким-то тут же в комнате происходящим событием.

Может быть, в глубине души они понимали, что путешествие подошло к концу. Каждый текущий миг просто был предпредпоследним.

То, что всем остальным представлялось празднованием премьеры, для них шло чередой печальных прощаний. События оказались сильнее их.

Служившая у них няня сообщала восторженной прессе о поляроидах и опиуме под кроватью. Боб и Пола дрались. Восторг прессы усиливался.

Потом оказалось, что истинный отец Полы - не телепроповедник Джесс Йэтс, а ведущий Хьюи Грин, мрачный телевизионный монстр с бодрящей врачебной повадкой гинеколога-убийцы.


Самоубийство

Обретение такого отца могло вызвать экзистенциальный кризис и у самого лучезарного оптимиста. Для Полы, уже опускавшейся в бездну, удар был смертелен.

Она держалась, пока рядом был Майкл. Но Майкл повесился в гостиничном номере на двери туалета. Сексуальные игры или самоубийство? Как бы то ни было, Пола этого не перенесла.

Ее последний акт был из "Гамлета": Офелия, тонущая в потоке вспышек фотоаппаратов. Все ее неверные шаги запротоколированы; скрыться негде. Так или иначе, смерть стала неизбежной.

Одним октябрьским утром девяносто седьмого, в Нью-Йорке, меня разбудил телефон. Говорил Боб. Лет двадцать мы с ним не общались.

"Пола умерла, а ты должен придти и прочесть стихи на похоронах", сказал он. "Не отказывайся. Она бы этого не простила".

Церемония состоялась в кентском Фавершаме, в обновленном средневековом аббатстве, которое Боб купил Поле в те пьянящие дни, когда все, казалось, могло сложиться лишь хорошо, а если что и слагалось плохо, то впереди еще куча времени, чтобы переложить все заново.

Они были Артуром и Гвиневрой нового рабочего движения: демократичны со вкусом. Фавершам был их Камелотом.

Круглым столом Боба стали сливки мировых знаменитостей, хотя вообще-то душой движения "Живая помощь" была Пола.

Именно она водружала на холодильник копилку для сборов, посмотрев по телевизору документальный фильм об Эфиопии.


Камелот

Она сбежала из Камелота с Майклом, но теперь вернулась. Весь Круглый стол собрался, чтобы отпраздновать ее возвращение: Пол Янг, Ник Кэйв, Боно, Джулс Холланд. Все стали старше, чуть шире, весьма осторожнее. Все стояли, сгрудившись в неуклюжие кучки под октябрьским солнцем.

Ничего бодрого в церемонии не было, что для похорон нетипично. В глубине сада Анни Леннокс одиноко ходила взад-вперед, напоминая "Крик" Эдварда Мунка.

Белый гроб Полы, покрытый тигровыми лилиями, внесли в часовню, и панихида началась. Прекрасная.

Боб позаботился обо всем; вид его был трогателен. Что бы кто ни говорил, Пола явилась единственной любовью его жизни. Теперь она вернулась, ногами вперед.

По окончании службы включили фонограмму, и Пола запела "Ботинки созданы для ходьбы".

Я вспомнил, как виделся с ней на следующий день после записи этой песни. Мы ходили по магазинам в Челси, и она купила мне кожаную куртку.

Ее бестелесный голос заполнил старую церковь: тонкий, ломкий. Она не была певицей, но из шипения винила вдруг возникла, как живая.

Наши сердца дернулись от шутки, которую сыграл с нами звук. Слушать было невыносимо, а дурацкая песня все тянулась, припев за припевом, но вот наконец Пола произнесла: "Ботинки, идите".

Служители, мафиозные типы с большими пальцами, с грохотом сорвались с мест и подняли гроб, и под последний припев Полы ее телесные останки покинули церковь, чтобы сгореть в крематории.

это глава из demoверсии книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

Полная версия тут
http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

другие главы demo:

http://www.stihi.ru/2011/03/16/5690
http://www.stihi.ru/2011/03/05/2943
http://www.stihi.ru/2011/03/02/5938
http://www.stihi.ru/2011/02/19/2993
http://www.stihi.ru/2011/02/19/2858
http://www.stihi.ru/2011/02/19/3104

Rupert Everett. Red carpets and another banana skins

Paula Yates and Bob Geldof came to see me in 1982, when I was appearing in the stage version of Another Country, my first West End hit.

Bob had just performed in Alan Parker's adaptation of Pink Floyd's The Wall. According to Alan, Bob had a c*** so big that he needed a wheelbarrow to carry it around in.

Everything about Bob announced the fact: the incredibly thin body, the large pushy nose, the jungle smell of the man and, of course, the delight he evidently felt at the sound of his own voice.

He never listened. But this is not a put-down. Actually, it is the recipe for success. Bob was definitely sexy in a good old-fashioned Rimbaud (the poet) kind of a way, and all set to become a legend one way or another.

Rock chick

Paula was his perfect foil. Or at least that's how it looked. On the one hand she was a typical English rock chick, with her shock of peroxide hair, a white candyfloss quiff, and a wardrobe of beautiful clothes made by the fashion designer Antony Price.

She had a thin, flat voice and she clung to her man like a sweet little cartoon octopus. Literally. But she was no bimbo, although she loved it if you thought she was. She was intelligent.

Paula wasn't classically beautiful, and yet she was startlingly attractive. She had a fragility that was erotic to men. She could break if you squeezed her too hard. She had a tiny waist that you could put your hands around and your fingers would nearly touch.

This was her most extraordinary feature, because it gave the man she let hold her a sense of protective power; even if you were gay you could not help but feel turned on.

Her face had the illusion of beauty, but in fact it was wonky all over. She had a pretty nose, little girl's eyes, but her lips gave everything away. I think lips are more telling than eyes, and Paula's were as expressive as a cardiogram.

They were small and pointed at the top, and however sultry she was, I felt the lips could never quite control the mirth inside her, while there was still mirth. They also hid her sweet uneven teeth.

Half Mata Hari and half Marti Caine (an old-school Northern music-hall comic), she moved between the two states as guilelessly as a child, and it was easy to fall in love with her.

After she and Bob came to see me on stage, we went out for dinner. It was a way of breaking the ice before Paula interviewed me for Cosmopolitan magazine the following day.

Undress me

When we did the interview, she had a curious technique. She began by undressing me like a doll. In those days I was so thin I wore five of everything - socks, tracksuits, T-shirts - and in the name of research, they all came off, one by one.

"What have you got here?" she squeaked. "Another pair of socks?" Pretty soon I was down to my underwear and she was sitting on top of me.

Her skirts and petticoats were like an overflowing bubble bath, snapping with electricity, and at some point the interview ended and a strange love affair of utter misfits began.

She was married. I was gay. These constraints operated like a kind of safety net and there were no obstacles between us.

During those early days, she would come to my dressing room, her arrival down the stairs announced by the rustle of petticoats, the click of Manolo heels and the odd little gasp.

She loved a dramatic entrance and had invented her own brand. She would stand in the doorway like Tinkerbell, then bite her lip and in a breathy voice borrowed from Marilyn Monroe she would say: "Hi, big boy..." It was pure genius.

When I finished Another Country, I went straight into a play with Gordon Jackson, the actor who played Hudson, the butler, in Upstairs Downstairs.

He was a lovely man, and so was his wife Rona. Neither of them had any idea who Paula was or that she was with Bob, whoever he was, or that I was gay for that matter. But they saw us together a lot and so assumed we were an item.

They would ask us out for dinner. Rona would tell Paula about the pitfalls of being married to an actor, and Gordon would advise me about the right time to take out a mortgage (never).

One night, when Paula and I had both been feeling fairly suicidal about our mixed-up lives, Rona asked us when we were going to tie the knot.

Our immediate reactions were to think that she was talking about making a noose. Gordon threw back his head and roared with laughter. "Will ye hark on these young?" he said to Rona. "Soon," screeched Paula, desperately back-pedalling.

During our various encounters - when we were sometimes joined by a desperately shy Kenneth Williams, Gordon's best friend, the potential for living according to the norm was certainly not lost on me.

Fragile

It was effortless being one of the guys. "She's quite sensitive, isn't she?" broached Rona one day, while Paula was in the loo. She was right.

Paula was desperately fragile and with any kind of confrontation she was channelled back before your very eyes into a nine-year-old child.

But she was unbreakable at the same time. In the tradition of the great fragile rocks - Monroe, Princess Diana - this combination was likely to drive a man mad.

Men see it, they want it, they think they can ride it, but when they find it is unbreakable, that's when the murder starts.

She had picked herself up and stuck the bits together on her own. But some bits were in the wrong place.

Black hole

She met Michael Hutchence, the singer from the band INXS, on the set of her TV show The Big Breakfast one morning in 1993.

People who were there that day said you could have cut the atmosphere with a knife; there wasn't just sexual tension in the air, but also a feeling of collision. Two runaway trains were crashing into each other.

Michael was with the model Helena Christensen, and Paula had three children with Bob, and yet they could barely contain themselves.

It was a black hole that sucked them both in. They were the Cathy and Heathcliff of the Ecstasy generation.

When Paula and I met shortly afterwards, she was tinged with hysteria; her little pale lashes framed eyes that glowed like a vampire from a Hammer horror film.

But she was in great spirits, ecstatically happy, and playfully dug her stiletto into my groin under the table.

We were sitting in Valotti's teashop on London's Shaftesbury Avenue, one of the last establishments of its kind where actors could eat beans on toast in the rush between the matinee and the evening performance.

Against its red and yellow squeezy bottles of ketchup and mustard, its stainless-steel sugar bowls and cracked white teacups, she'd never looked so good.

She had filled out, turning into a busty barmaid, yet still with that strange fragility, the latest in a line of English blondes, from Dusty Springfield to Diana Dors and Bet Lynch. She was sexy and fatal.

Strangers

I met Michael only once. Shortly before he died in 1997, Michael and Paula came to a play I was doing at the Lyric Theatre in Hammersmith.

When they came backstage afterwards, they were sweet but detached. It was a strange place to meet, because neither Paula nor I had been there since the days of Gordon and Rona Jackson all those years ago.

We were adults now; strangers to ourselves then. But standing in the same place now, we couldn't get back. Paula was giggly. Michael smiled. I was jumpy.

At the dinner afterwards, there definitely seemed to be an aura of tragedy about them. Their faces looked as though they were seeing something else happening in the room.

Maybe, deep inside, they knew they were reaching the end of their journey. Each moment was just the one before the one before the last.

What was a first-night party for the rest of us was just one in a series of sad farewells for them. Events had outdone them.

They had the nanny who spoke to a delighted Press of Polaroids and opium under the bed. Bob and Paula fought. That delighted the Press even more.

Then it emerged that Paula's real father was not the television evangelist Jess Yates, but the presenter Hughie Greene, a macabre TV monster with the cheery bedside manner of a killer gynaecologist.

Suicide

Discovering that you were his child would have made you wonder who you were at the best of times, and it came as a death stroke when Paula's world was already caving in.

She held it together as long as she had Michael. And then he hanged himself from the bathroom door of a hotel room. Was it sex or suicide? Either way, Paula didn't recover.

Her last act was from Hamlet; her Ophelia would drown in a river of flashbulbs. Her every stumble was catalogued; there was nowhere to hide. Somehow death was inevitable.

One October morning in 1997, I was in bed in New York and the telephone rang. It was Bob. We had not spoken in nearly 20 years.

"Paula's dead and you've got to come and read a poem at the funeral," he said. "She wouldn't forgive you if you don't."

The service was at Faversham, Kent, in the converted medieval abbey that Bob had bought for Paula in those heady days when everything seemed as if it could never go wrong, and if it did there was all the time in the world to fix it.

Then they had been the Arthur and Guinevere of the New Labour movement; common with a grand touch, and Faversham a kind of Camelot.

Bob's Round Table was the cream of international celebrity, though actually Paula had been the inspiration of the Live Aid movement.

She was the one who stuck a collection box onto the fridge after watching a television documentary about Ethiopia.

Camelot

She had escaped from Camelot with Michael, but now she was back. The Round Table were all there to welcome her home: Paul Young, Nick Cave, Bono, Jools Holland; older, a touch tubbier, more cautious, standing in awkward groups in the October sunshine.

There was nothing cheery about the event, which is unusual for funerals. Annie Lennox walked up and down at the end of the garden all alone, looking like The Scream by Edvard Munch.

Paula's white coffin, covered in tiger lilies, was carried into the chapel and the service began. It was beautiful.

Bob had thought of everything and it was moving to watch him. Whatever anyone might say, Paula had been the love of his life. Now he had her back, feet first.

At the end of the service they put on a track of Paula singing These Boots Are Made for Walking.

I remembered seeing her the day after she had recorded it. We had been shopping in Chelsea, and she bought me a leather jacket.

Her disembodied voice filled the old church: breathless, thin. She was no singer, but there she was again over the hiss of static, suddenly alive.

Our hearts leapt for a moment at the trick of sound and it was hard to listen to that silly song through chorus after chorus, but finally she said: "Come on, boots, walk."

The pall-bearers, big-fingered mafioso types, lumbered from their seats and picked up the coffin as Paula broke into a final chorus and her physical remains left the church to be burnt at the crematorium.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.