Мэри Поппинс, до свиданья. Джули Эндрюс

Мария Москалева
Не единожды в жизни человек минует рубеж невозврата. Драма этого мига обычно от нас ускользает. Мы проживаем его в неведении, не слыша грохота захлопнутых позади дверей, не видя, что нас уже подчистую отрезало от прошлого и несет в открытое море, что курс мы уже пролагаем в никем не хоженых водах.

Мне, кажется, было четыре, когда это впервые стряслось со мной. Жил я с матерью и отцом, братом Симоном и няней в старом розовом фермерском доме с кольцом водяного рва, посреди кукурузных полей Эссекса. Местные фермеры, собрав урожай, в то утро сжигали жнивье.

Мы поняли по тому, что мать, как обычно, отвезя отца на станцию (он служил брокером в Сити), ворвалась в дом необычно быстро. "Няня!" - закричала она. - "Жнивье горит!"

Паника. Я сидел на полу прихожей, а обе имеющиеся в моей жизни женщины галопировали по дому, хлопая дверьми, закрывая окна, задвигая шторы.

Шаги гремели по скрипучим половицам наверху, сотрясая дом. Куски разговоров долетали с фасада. И вдруг - тишина. Солнце сквозь шторы преображало дом в аквариум, и при такой чистюле, как моя мать, окна зашторивались на долгие дни, пока последняя чешуйка черного пепла не уплывала со жнивья в небо.

Я любил это. В темноте как-то плохеешь. Под бушующий ад снаружи.

Каждое лето сожжение жнивья было одним из самых ярких событий. Как только выдавался случай, мы, дети, бежали в поле, чтобы под ненавязчивым оком здешних фермеров разыскивать и спасать еще не сгоревших ежиков и полевых мышей.

Как раз тогда, обживаясь в осадном положении, все мы уселись в кухне. Мама всё толковала о бывшем жнивье - "Нигде не скроешься от этого проклятого пепла", - а няня приготовляла кофе и "Рябину".

Как-то врасплох меня решили вести в кино. "Что значит кино?" заныл я, в готовности к истерике подергивая губами. Никто не объяснял и не настаивал.

"Увидишь", только и был ответ. Все мы влезли в наш "Хиллман", мама к рулю, рядом я с личным рулем, прикрепленным присоской к панели, няня сзади, и покатили через ревущее по сторонам дороги пламя - черепашьим темпом, чтобы было виднее мне. Полагаю, мама не знала, что огонь взрывает бензин.

В "Брейнтри Эмбасси" очередь была длинная, и мы уже собрались уйти ни с чем. У мамы была куча дел, а я хотел домой к моему жнивью.

Судьба, однако, раззадорилась, и за полчаса крика (маминого) и нытья (моего) мы достоялись до кассы. Мать приобрела роковые билеты и, того не подозревая, сквозь шатучие двери ввела меня в мою дальнейшую жизнь. Куда и делся "Брейнтри", - мы вдруг очутились в огромной, волшебной, полутемной пещере. Кончалась она парой самых огромных штор, огромнее я не видел. Я уже любил шторы, но эти были что-то другое.

Сев между матерью и няней, я взял по одной их руке в каждую мою и понемногу привык к полутьме и своему прыгающему сердцу. Пахло сигаретами, хлоркой и сексом, хоть я и не знал еще, что это.

Детские крики и смех отскакивали от стен полупустого зала. Шло нескончаемое движение в туалеты, к мороженщице. Маленькие яркие бра на стене угасли до тусклых углей, шум и движение разом стихли. Огромные шторы со свистом разъехались, и Мэри Поппинс ворвалась в зал и мое сердце.

Девяносто следующих минут были самыми шоковыми, вдохновенными, смешными, печальными, мучительными, изнурительными и тревожными за всю мою жизнь.

Сперва, когда ветром сдуло всех нянь, я был в панике. Секунду я разглядывал свою няню, и вся ее жизнь и работа предстали совсем в ином свете. Опасное занятие, подумал я.

А после Мэри Поппинс с такой легкостью слетела с неба, и что-то навечно переменилось. Может быть, потому, что обликом и манерами она походила на мать? Или потому, что я уже до смерти любил няню?

Все в этом фильме было моим. Джули выражала чувства совсем как мы, аристократы-традиционалисты, высшее общество, в котором я был рожден. Сдержанно, но проникновенно, практично, но тепло.

Мистер Бэнкс был моим папой. Джейн и Майклом был я. Новые горизонты распахивались вокруг. Может быть, можно запрыгнуть в пол. Может быть, можно избавиться от игрушек и бед волшебными словами "спит спот". Это была правда, потому что правдой было всё остальное. Нет, это было уже слишком. Мозг мой перенапрягся.

Когда в конце фильма Мэри Поппинс улетела, не попрощавшись, я так обезумел с горя, что меня пришлось выволакивать из кино. Я орал и дрыгал ногами, и уже не увидел "Запустим воздушного змея". Путь домой я проделал молча. Вялый мой взгляд провожал черные горящие угли жнивья и поля, превратившиеся в огромные тигровые ковры.

Все заманивали меня обратно, в мою привычную бурную ипостась, но поделать ничего не могли. Я изменился. Я чувствовал это. Теперь понимаю: то, что случилось, было рождением. Родилось мое огромное безумное я.

Мать выбросила старую красную твидовую юбку, которую я увидел и спас из мусорного ведра. Так свершилось безумство номер один. Я готовился в дочери Мэри Поппинс, и юбка была достижением. Вскоре я ее уже не снимал.

Мой новый "Я" часами просиживал на садовых качелях в моей красной твидовой юбке и черных парусиновых туфлях без шнурков, напевая под нос хиты с моей новой мэрипоппинсовской пластинки. Никто особо не волновался. Тем не менее, нечто уже началось.

Теперь я сделался завсегдатаем "Брейнтри Эмбасси". Мэри Поппинс я видел раз двадцать, и как только мать твердо решила наконец это пресечь, Джули отозвалась на мои отчаянные мысленные призывы своей новой лентой "Звуки музыки".

Между тем, меня поджидали еще кой-какие открытия. Няня, Дженни, была исключительно хороша собой. Она что ни день начёсывала свои темно-рыжие волосы, и мы отправлялись к лежащему вниз по дороге стволу упавшего дерева, где я понарошку давал вечеринки и поил гостей чаем из желудевых шляпок.

Как-то раз с нами пошел ее кавалер, Дэйв. В бриолине и длинных черных бакенбардах он смотрелся лихо. Только я взял пару шляпных чашечек и повернулся к ним с "чаем", как увидел: язык Дэйва зарывается в нянин рот, словно гигантский слизняк.

Вспышка ревности выжала из меня самый душераздирающий крик из возможных, но Дэйв просто взглянул на меня, не отрываясь от няни, и поднятой рукой показал: "Одну минуту!"

Я включил подготовку ко грандиозной истерике, но тут же отвлекся. Происходило нечто занятное. Нянины ярко накрашеные ресницы закрылись накрепко. Она впала в транс. По всей няне лежали руки Дэйва: на ее начёсе, на заде, везде, и я застыл, раскрыв рот.

Меня пленила их полная неадекватность: на них лежали чары. Но как только они разлиплись, всё как ни в чем ни бывало стало как было. Оба подошли к дереву за "чаем", няня с лицом, чуть поцарапанным щетиной Дэйва.

Подавая чашечки, я попробовал упрекнуть их взглядом, но в Дэйве чары уже развеялись, хоть няня и опустила глаза с застенчивым смешком. "Кому пирожных?" тихо пробормотал я с чувством оскорбленного достоинства.
Я не подавал виду, но внутри так и кипел.

Я узнал, чем занимаются взрослые, и сгорал от желания присоединиться. Примерно тогда же мать отвела нас, мальчиков, в сторонку и серьезным тоном велела не ходить в окрестный лес, - там завёлся шутник, который мог зазвать нас в гости, угостить сластями и играть нашими пи-пи.

Брат мой пришел в ужас, я - в восторг. Гости, сласти, игра. Я готов был мчаться туда на своем трехколесном велосипеде. Но сколько ни бегал я в лес, там не было ни души.

Потом няня с Дэйвом оповестили о своей свадьбе. Нас опять закинули в "Хиллман" и повезли в Норфолк, откуда была родом няня. Как только дело дошло до церкви, я ощутил ледяное дуновение паники, знак грядущей бури.

Я был гвоздем программы - невестин паж в красном комбинезончике из вельвета. Мы ждали на паперти, и мама походила на Жаклин Кеннеди в мини и дивной шляпе-пилюльке. Прибыла няня, такая красивая в свадебном платье, и в мои руки вложили её фату.

Всё встало на места. Все попытки её втолковать мне, что она уезжает; все предупреждения; все реплики в сторону, которые я слышал, но не понимал ("Похоже, он реагирует нормально, да?" "Да, совсем не переживает")

"Мэри Поппинс" становилась реальностью. Любимая няня покидала меня. И в роли своей я выложился весь. Свадьбу я перепортил по-крупному. Началось с того, что я стал задавать вопросы, дергая нянино платье, пока викарий пытался вести церемонию. "Няня, няня, куда ты", ныл я. "Цыц", сказала мать из второго ряда.

Я не сдавался. Мои тихие трели перекрыли бубнёж викария и стали настойчивее. Никто не отвечал, словно я сделался невидимкой. Как всегда в таких случаях, я заистерил. Потоки горячих слез побежали по моим толстым избалованным щекам. Сидя в проходе между рядами скамей, я орал во все горло.

Мама встала забрать меня, но я держался за нянину фату и оказывал сопротивление. Я упорствовал даже тогда, когда протрубили свадебный марш, и Дэйв твердой рукой повел няню из церкви.

Я дергал изо всех сил. Мама выбарывала фату из моих горячих яростных кулачков, а бедная няня застряла на середине прохода: Дэйв тянул ее туда, а я обратно.

Патовое положение разрешил папа, который выдернул из прохода меня, и бедная няня успела юркнуть в машину и отправиться к гостям, пока я не успел натворить чего-нибудь ещё.

Сопровождать няню родители сочли рискованным, потому мы уехали, так по сути и не простившись. Как в "Мэри Поппинс".

Расставание это было ещё не худшим. Худшее ждало впереди. Настал день, когда мы с матерью выбрались в Лондон, где в магазине "Горринджз" она подобрала мне шорты, свитера, рубашки, носки - всё серое, всего по четыре.

Я не помню каких-то особых своих чувств по этому поводу. Разве что любопытство, и то не Бог весть какое. В момент приобретения чемодана я прыгал по магазину, нисколечки не понимая, что первая важная часть моей жизни уже умирает, и ничего никогда не будет по-прежнему.

Я переезжал в школу. Суть этой новости странным образом от меня ускользнула. В ночь накануне отъезда я паковал и перепаковывал личный вещевой чемоданчик в шумной лихорадочной радости.

Разумеется, красная твидовая юбка оставалась дома. Странновато это, подумал я, но значения не придал, переполненный распиравшей меня взрослостью.

"Должна сказать, в этом ты очень взросл", заметила мать. "Мне же семь", гордо ответил я. Старший брат сквозь черепаховые очки наблюдал за мной циничными глазами человека пожившего.

Наутро наш нагруженный багажом "Хиллман" был на пути в Хэмпшир, и, проехав несколько часов, мы свернули по длинной аллее гигантских древних деревьев к дому, знававшему лучшие дни.

Непомерные каменные колонны под расставленными пятками геральдических львов и черные кованые ворота беззвучно манили в ад. Сердце мое затряс неведомый наркотик: адреналин.

Мы встряли в пробку: аристократические родители в своих авто возвращались в Лондон. Почему кто-то из женщин плакал? Мое сердце совсем провалилось в пятки и чистый ужас бежал по телу.

Мы припарковались и вышли. Инстинкт шепнул мне не отходить от матери. Я едва дышал. Паника душила меня. Везде были мальчики, всех форм и размеров, целыми толпами вбегая и выбегая, визжа и вопя. Непривычный запах мастики и туалетов висел в воздухе.

Не может быть, подумал я. Мать никогда меня тут не бросит.

Заведующая, маленькая горбатая карга, цепляясь поочередно за каждую балясину перил, отвела нас наверх в спальню. Мать положила мой чемоданчик мне на кровать, и я рта раскрыть не успел, как услышал, что нас с братом зовут в столовую на чай, а родителей приглашают в "гостиную" на рюмку шерри.

Пальцы, которыми я держал руку матери, сжались, как потные тиски порока. "Голубчик", сказала она, отдирая свои пальцы от моих, и голос ее был тщательно небрежен, - "Пока вы чаевничаете, мы, возможно, уже уедем, так что давай я сейчас тебя в последний раз поцелую". И тут все силы, накопленные мной, пролились потоками глубочайшей в моей жизни боли. Я умолял меня не бросать. Я унизительно горевал за чаем и после метался по школе в попытке застать мать и отца. Они уже вышли и были у "Хиллмана".

Папа хлопнул меня по спине и сказал: "Удачи". Мать стояла, виноватая, нерешительная, со следами слёз на лице. "Не плачь, а то и я заплачу", сказала она, обнимая меня напоследок. Ум мой метался. Нужно было найти и сказать слова, которые положили бы конец этому безумию.

"Ну, поехали же", произнес отец. Мать кое-как забралась в машину и захлопнула дверцу. Слезы плеснули на мои новые стартрайтовские сандалики. Неделю назад я любил их, а сейчас и они оказались частью коварного плана, измысленного против меня. Я не мог поднять взора. Я не хотел видеть измену в материных глазах.

За руку меня взял брат, а мать, опустив наконец стекло, помахала на прощанье. Она плакала, и из глаз текла тушь.

Сцепив руки, заледенев на перепутьи меж двух миров, брат и я напряженно следили за всё удалявшимися огнями заднего света. А вдруг они промигают отсрочку смертного приговора. И тогда картинка вокруг рассеется и мы окажемся дома, пробудившись от злого сна.

Но последний проблеск угас, а с ним надежда; каждый из нас топал теперь по собственному жизненном пути.

В ту первую ночь каждый маленький мальчик лежал в постели, рыдая. Горе поразило всех, но вскоре большая часть провалилась в сон от изнеможения, только малыш по фамилии Вильсон хныкал всю ночь. Поутру мы проснулись, с содроганием вспомнили, где мы, и слезы полились снова.

Что заставляло тогдашнее привилегированное общество Англии рождать детей и затем бросать их на растерзание всем диким опасностям привилегированной школы?

Душа ребенка, нежная и ранимая, быстро грубела от одиночества, травли, битья и изнасилований. Наши маленькие сердца закалялись с каждой затрещиной. Мы плакали меньше и росли быстрее. Подобно желе, мы постепенно стыли в формочках класса, религии, нации.

Только она, Мэри Поппинс, не бросила меня, так и живя где-то в моей глубине. Она еще была там много лет спустя, когда я сидел в баре на острове Мюстик, а мой агент позвонил, сообщая, что в новом фильме Джули Эндрюс есть роль для меня.

Я чуть не упал с табурета. Неужели правда? Все эти годы я притворялся, что Джули моя мать, и теперь искусство повторяло жизнь - не реальную, нет: жизнь фантазии, которая намного лучше. Первым же рейсом я вылетел в Лондон.

Фильм, "Дуэт для солистки", основывался на подлинной истории исполнительницы классической музыки Жаклин дю Пре и её борьбы с рассеянным склерозом. Я играл её протеже, которого собрался лепить с новейшего музыкального светила, Найджела Кеннеди.

Я обзавелся челкой и гнусавым бромлейским выговором, не вылезал из костюма дома и на работе, и даже на исповедь ходил в образе. Мой притворный акцент явно не удался: священник высунулся из-за занавески, сказал "Так и думал, что это ты", и залез обратно.

Джули без помпы являлась на репетиции в узких бежевых брюках и шерстяном джерси. Меня шатало. Со времен Мэри Поппинс она не изменилась, замечательно молодая, прекрасная и холодноватая, вся в этакой сурово-подтянутой военной деловитости.

"Здрасте!" сказал я. "Вы что, говорите так в повседневной жизни?" спросила она. Я хотел ответить: "Нет, спит спот. В повседневной жизни я говорю, как Вы". Вместо этого, я сказал: "Я в образе". "А!" произнесла она неодобрительно. Репетиции шли две недели, и я блаженствовал, но она оказалась крепким орешком. Ей явно не нравилась моя трактовка роли. Лайэм Нисон и Алан Бейтс, игравшие с нами, были в курсе моей тайной страсти и подталкивали меня к признанию. А я все не мог себя заставить. Да и что я собирался сказать?

"Мисс Эндрюс, хочу, чтоб Вы знали, что из-за Вас меня лечил детский психолог".

Но когда съемки уже подходили к концу, состоялась поразительная сцена. Никакой психиатр не мог и надеяться на лучшее завершение детской одержимости. Само слово "завершение" получило совсем новый смысл.

Мы снимали концерт (разумеется, не настоящий): исполнение Баха в Альберт-Холле. Все стены были в плакатах с портретами нас двоих. Я чуть не лишился чувств, когда их увидел.

В зал впустили массовку, состоящую почти сплошь из геев, помешанных на Джули: кое-кто выглядел совсем нелепо в парике и резиновом макинтоше эксгибициониста. Они ждали в очереди спозаранку, и всю репетицию наблюдали за мной с черной завистью и нескрываемой ненавистью.

Я выложился весь, болтая с Джули, шутя и вообще держась так, будто командую всем парадом.

Потом, уже в галстуке и фраке, я постучал в гримерку Джули, вызывая ее на съемки. "Удачи, милый. Люблю тебя", сказала она. Ее нелегко было покорить, но она наконец со мной смирилась. Это было прекрасней любого наркотического транса.

Мы шли ко сцене длинными служебными коридорами. Публике велено было бесноваться, и мы слышали, как толпа стучит в пол над нашими головами. Настоящий нескончаемый оргазм.

Мы вышли на сцену, и весь зал с воплем поднялся. Джули глянула на меня и подмигнула. Я был в экстазе. С такого пика карьеры можно было идти только на пенсию, и, может быть, я зря этого не сделал.
это глава из demoверсии книги:
Руперт Эверетт. Красные ковры и прочая банановая кожура

Полная версия тут
http://www.stihi.ru/avtor/moscaliovam&book=2#2

другие главы demo:

http://www.stihi.ru/2011/03/05/2943
http://www.stihi.ru/2011/02/23/6059
http://www.stihi.ru/2011/03/02/5938
http://www.stihi.ru/2011/02/19/2993
http://www.stihi.ru/2011/02/19/2858
http://www.stihi.ru/2011/02/19/3104

At several times in life one comes to a point of no return. The drama of this moment often escapes us. We walk into it unconcerned, not hearing all the closing doors slam behind us, not aware that suddenly we are cut adrift from the past and are loose on the high seas, charting a new course through undiscovered waters.

I must have been four when it first happened to me. I was living with my mother and father, my brother Simon and our nanny in an old pink farmhouse with a moat, surrounded by the cornfields of Essex. The local farmers had finished the harvest and that morning they were burning the stubble.

We knew because my mother came charging into the house, after dropping my father off at the station (he was a stockbroker in the City). "Nanny!" she screamed. "They're burning the stubble!"

Mayhem. I sat on the hall floor as the two women in my life careered around the house slamming doors, closing windows, drawing curtains.

Footsteps pounded across the creaky floorboards above, shaking the whole house. Snatches of conversation could be heard from the gables. And then silence. The sun battling through the curtains made the house feel like an aquarium and, since my mother was a stickler for cleanliness, they would stay closed for days until the last fleck of black ash from the stubble floated off through the sky.

I loved it. Darkness made you feel naughty. And outside the inferno raged around us.

The stubble burning was always one of the highlights of our summer. As soon as we got the chance, we children would be out there, under the gentle scrutiny of the local farmers, looking for hedgehogs and field mice to save from the fire.

For the moment, we settled down to an agreeable state of siege, and all sat in the kitchen as Mummy reminisced about former stubbles " 'That dratted ash can get through anything' " and Nanny made coffee and Ribena.

It came as quite a surprise that it was decided I should be taken to the cinema. "What?s the cinema?" I whined, lips a-quiver, ready for a tantrum. But there was no arguing, and no explanation.

"You'll see!" was the only answer. So we all bundled into our Hillman, Mummy at the wheel, me beside her with my own steering wheel, suction-stuck to the dashboard, and Nanny in the back, as we drove at a snail's pace through the howling flames alongside the lane so that I could have a good look. I don't think Mummy knew flames made petrol explode.

There was a long queue at the Braintree Embassy and we nearly decided to give up. My mum had a million things to do and I wanted to get home to the stubble.

But fate was hell-bent and after half an hour of ranting (Mummy) and whining (me) we arrived at the box office. My mother bought the fateful tickets and unknowingly guided me through a pair of swing doors into the rest of my life. Goodbye, Braintree! Suddenly we were in a magical, half-lit cavern of gigantic proportions. At the end were the biggest pair of curtains I had ever seen. I loved curtains already, but these were something else.

I sat down between my mother and Nanny, took one of their hands in each of mine and slowly accustomed myself to the light and my racing heart. The place smelt of cigarettes, disinfectant and sex, even if I didn't know what that was yet.

Kids' giggles and screams bounced off the walls of the half-filled theatre. There was endless movement - to the toilets, to the ice cream lady. Then the bright little sconces on the wall faded to dull embers and the noise and the movement suddenly stopped. Those huge curtains swished open and Mary Poppins sprang across the footlights and into my heart.

The next 90 minutes were the most shocking, inspiring, funny, tragic, exhausting, draining and troubling of my entire life.

First of all, when all the nannies blew away, I was terrified. As I looked at Nanny for a second, her life and role suddenly came into a new perspective. This could be a dangerous job, I thought.

And then when Mary Poppins flew effortlessly down, something changed for ever. Was it that she looked and behaved somewhat like my mother? Or was it because I already loved my own nanny to death?

I could definitely identify with everything in the film. Julie's way of showing emotion was our way, the way of the conventional upper class into which I had been born. Controlled but with feeling, practical but with warmth.

As for Mr Banks, he was my dad. And I was Jane and Michael. New horizons suddenly appeared. Maybe one could jump into the pavement. Maybe one could make toys and troubles disappear with the magic words "spit spot". It had to be true, because everything else sort of was. Soon, it was all too much. My brain was overloaded.

When Mary Poppins left at the end of the film, without saying goodbye, I was so distraught that I had to be dragged out of the cinema, kicking and screaming, and missed Let's Go Fly A Kite. I was silent on the way home. Listlessly I looked out at the black glowing embers of the stubble and the fields that had turned into giant tiger-skin rugs.

Everyone tried to coax me back into my usual boisterous self, but there was nothing to be done. I had changed. I could feel it. Actually, looking back, what had happened was that a giant and deranged ego had been born.

My mother discarded an old red tweed skirt, which I rescued from the dustbin. It was my first act of madness. I was going to be Mary Poppins' daughter and the skirt was how I would pull it off. Before long I was wearing it all the time.

The new "me" would sit on the garden swing in my red tweed skirt and black slip-on plimsolls, for hours on end, humming the hits I was learning from my new Mary Poppins LP. Nobody paid much attention. But something had started.

From then on I became a regular at the Braintree Embassy. I must have seen Mary Poppins 20 times, and no sooner had my mother put her foot down and banned me from seeing it again, than Julie responded to my desperate telepathic messages to her and came out with The Sound Of Music.

Meanwhile, there were other things to discover. My nanny, Jenny, was extremely pretty. She had an auburn beehive and every day we went for our walk down a lane to a fallen tree trunk where I would hold pretend tea parties with acorn cups.

One day, her fancy man, Dave, came with us. He was good looking with greased-back hair and long black sideboards. I turned round, proffering acorn cups to them, only to see Dave's tongue burrowing down inside Nanny's mouth like a huge slug.

Instant jealousy brought forth the most bloodcurdling scream I could manage, but Dave just glanced at me as he continued to kiss Nanny, and raised his hand in a gesture of "Wait a minute".

I began to prepare myself for a major tantrum but something stopped me. This was interesting. Nanny's heavily mascaraed eyelashes were tightly shut. She was in a trance. Dave had his hands in her beehive, on her bottom, all over, so I just gaped.

The thing that fascinated me was that they just weren't themselves; they were bewitched. But after the snog was over, it was as if it had never happened. They both came to the tree trunk for "tea", Nanny's face raw from Dave's stubble.

I tried reproaching them with my eyes as I passed round the acorn cups, but Dave wasn't having any nonsense, though Nanny looked down with a self-conscious giggle. "Cake, anyone?" I burbled with quiet wounded dignity, but in reality I was pretty excited.

Now I knew this was what grown-ups did, and I was longing to join in. At about the same time my mother took us boys aside and in serious tones warned us not to go into the woods above the farm because there was a funny man there who might take us to his house, give us sweets, and play with our "wees".

My brother looked horrified but I couldn't think of anything better. Travel, sweets and someone playing with me. I couldn't wait to trike up there. But no matter how often I slipped away to the woods, I never met a soul.

Then Nanny and Dave announced their wedding. We were bundled into the Hillman once more and drove to Norfolk, where Nanny came from. As soon as we got to the church I could feel that chill wind of panic announcing the oncoming storm.

I had a starring role as her pageboy in short red corduroy overalls. We all waited outside the church, my mum like Jackie O in a miniskirt and an extraordinary pillbox hat. Nanny arrived, lovely in her wedding dress, and I was given her veil to hold.

Everything fell into place. All the previous conversations when she'd tried to explain to me she was leaving; all the warnings; all the little asides I had heard but not understood ("I think he's taking it rather well, don't you?" "Yes, he doesn't seem to mind at all.").

Mary Poppins was coming to life. The nanny I loved was going away. I played my part to the hilt. I completely ruined her wedding day. First of all, I started asking questions, tugging at Nanny's dress as the vicar tried to get on with the service. "Where are you going, Nanny?" I whined. "Shush," said my mother from the second row.

But I wouldn't let up. My little quaverings rose above the drone of the vicar and became more insistent. No one would answer; I had become invisible. So, as usual, I became hysterical. Floods of molten tears burst out over my fat spoilt cheeks as I sat down in the aisle and bawled.

My mum tried to take me away but I had hold of Nanny's veil and resisted arrest. I hung on even when the wedding march trumpeted and Dave began to walk Nanny firmly out of the church.

I yanked with all my might. My mum tried to prise the veil out of my hot furious little fists, and poor Nanny was stuck there in the middle of the aisle, Dave pulling in one direction and me in the other.

There was a brief impasse before my father hauled me out, and poor Nanny was whisked into her car and off to the reception before I had a chance to wreak further havoc.

My parents decided it would be too risky for us to go with them, so we drove off without a real goodbye. Just like in Mary Poppins.

There was a worse parting still to come. One day, my mother and I went up to London to a shop called Gorringes where she brought me shorts, sweaters, shirts, socks - all grey, four pairs of each.

I can't remember having any particular reaction, mild curiosity perhaps. I gambolled around as we bought a trunk, totally unaware that the first significant part of my life was about to die and nothing would ever be the same.

I was going away to school. Strangely enough, I was totally unfazed by this information. The night before we left, I packed and repacked my overnight case in a boisterous fever of excitement.

Apparently I could not take the red tweed skirt. I thought that was a bit odd, but I let it pass in the general exuberance I was feeling at being an adult.

"You're being very grown-up about this, I must say," remarked my mother. "Well, I am seven," I replied proudly. My older brother watched through his tortoiseshell glasses with the cynical eyes of one informed by the past.

The next morning we drove to Hampshire in the luggage-crammed Hillman, and after several hours turned down a long avenue lined with huge ancient trees to a house which had once been a stately home.

Huge stone columns straddled by heraldic lions and black wrought-iron gates beckoned one into hell. My heart began to beat with an unknown drug: adrenaline.

We hit a traffic jam of upper-class couples driving back to London. Why were some of the women crying? My heart jumped into my mouth and sheer terror surged through my body.

We parked the car and got out. Instinct told me to stay close to my mother. I could hardly breathe. I was asphyxiated by panic. There were boys everywhere, all shapes and sizes, running in and out of the school in gangs, shouting and screaming. The unfamiliar smell of floor polish and school loos hung in the air.

This could not be, I thought. My mother would never leave me in a place like this.

Matron, a little old hunchbacked hag, took us upstairs, dragging herself one banister at a time, to the dormitories. My mother put my case on my bed, and before I could open my mouth it was suggested I went with my brother to the dining room for tea, while my parents went to the "drawing room" for a glass of sherry.

My grasp on my mother's hand turned into a sweaty vice-like grip. "Darling," she said, as she unprised my fingers from hers, her voice carefully casual, "We'll probably go while you're having tea so I'll kiss you goodbye now." And then all the energy that had been building up exploded in torrents of the deepest pain I have ever experienced. I begged not to be left. I sat in abject grief through tea and then raced through the school, trying to find my mother and father. They were already outside, near the Hillman.

My dad patted me on the back and said, "Good luck." My mother stood there, guilty, uncertain and tear-stained. "Don't cry or I'll cry too," she said, as she hugged me for the last time. My mind was racing. There must be something I could say to bring an end to this madness.

"Come on!" said my father. My mother stumbled into the car and shut the door. Tears splashed down on to my new sandals from Startrite. Last week I had loved them, but now they were just another part of the plot against me. I couldn't look up. I didn't want to see the betrayal in my mother's eyes.

My brother took my hand as my mother unwound the window and waved. She was crying and her mascara had run.

Holding hands - frozen between one world and the next - my brother and I stared at the tail lights with a terrible intensity as they disappeared. Maybe they would wink a sudden reprieve, the whole image would dissolve and we would be back at home at the end of a nasty dream.

But with their last glimmer died all hope and we were left to make our own way through the rest of our lives.

That first night all the little boys sobbed in their beds. We were heartbroken but soon most of us passed out from exhaustion, apart from a boy called Wilson who wailed all night. The next morning we woke and remembered where we were with a deep shudder and the sobs began again.

What was it about the English upper classes of that era that drove them to procreate and then abandon their children to the tempestuous dangers of boarding school?

A child with a soft, vulnerable heart soon had it calcified by abandonment, bullying, beatings and buggery. Our little hearts hardened with each beat. We cried less and grew fast. Like jellies we began to set in the moulds of class, religion and nation.

At least Mary Poppins never left me, not deep down. She was still there many years later when I was sitting in a bar on the island of Mustique and my agent rang to say there was a part for me in a new Julie Andrews film.

I nearly fell off my bar stool. Could it be true? All those years pretending Julie was my mother, and now art was finally imitating life, or rather fantasy life, which was better. I was on the next flight back to London.

The film, Duet For One, was based on the true story of the classical musician Jacqueline du Pre and her battle with multiple sclerosis. I was to play her protege, whom I modelled on the latest prodigy on the music scene, Nigel Kennedy.

I developed a quiff and a nasal Bromley twang, wore my costume at home and at work, and never came out of character, even when going to confession. (My fake accent couldn't have been that successful because the priest peeked out from behind the curtain. "I thought it was you," he said, before disappearing back inside.)

Julie came gliding in to rehearsals wearing a pair of tight beige trousers and a woolly jersey. I could hardly stand up. She hadn't changed since Mary Poppins, still looking remarkably young, beautiful and frosty with a kind of wartime no-nonsense cheer.

"Wotcha!" I said. "Do you normally talk like that?" she asked. I wanted to say: "No, spit spot. Normally I talk like you." Instead, I said: "I'm in character." "Ah" she said, disapprovingly. We rehearsed for two weeks and I was in heaven, but she was a hard nut to crack. She clearly didn't like my interpretation of the part. Liam Neeson and Alan Bates, who were in the cast, knew about my secret obsession and goaded me to tell her. I couldn't bring myself to do it. What was I going to say?

"Miss Andrews, I just want you to know that because of you I was taken to a child psychologist."

But towards the end of the shoot, there was an astonishing scene. No psychiatrist could have hoped for a more perfect resolution to a childhood obsession. It brought a whole new meaning to the word "closure".

We were to be filmed performing (or, rather, miming) a Bach concerto live at the Albert Hall. There were posters of the two of us all over the walls. I nearly fainted when I saw them.

The auditorium was filled for the scene by queens with Julie obsessions, some of them quite freaky in wigs and flashers' macs. They had been queuing up since dawn, and they watched me with green envy and undisguised hatred as we rehearsed.

I played it all to the hilt, chatting with Julie, sharing jokes, generally acting as if I ruled the roost.

Then, in my white tie and tails, I knocked on Julie's dressing room door for the actual filming. "Good luck, darling. I love you," she said. She had been difficult to conquer but at last she had come round to me. This was better than tripping on drugs.

We walked through the backstage corridors up towards the stage. The crowd had been told to chant and we could hear them pounding on the floors above us. It was one long orgasm.

As we arrived in front of them, the whole audience stood up and screamed. Julie looked at me and winked. I was ecstatic. I probably should have retired immediately.

• Extracted from Red Carpets And Other Banana Skins by Rupert Everett, published by Little Brown on September 21 at L 18.99. © 2006, Rupert Everett.